Смуглый отрок. Смуглый отрок бродил по аллеям Анализ стихотворения Ахматовой «Смуглый отрок бродил по аллеям…»

"Смуглый отрок бродил по аллеям..." Ахматовой

Стихотворение 1911 г. “Смуглый отрок бродил по аллеям...” из цикла “В Царском Селе” (книга “Вечер”) передает благоговейное отношение к Пушкину, который воображается еще лицеистом. “Еле слышный шелест шагов” (аллитерация звукоподражательна, шаги шуршат в листьях, опадающих, как и иголки спустя столетие: “Иглы сосен густо и колко / Устилают низкие пни...”) словно раздается и теперь, он все-таки “слышный”: неназванный, но сразу узнаваемый “отрок” только что ушел, посидев, может быть, на пне без головного убора, как дома, отложив даже “растрепанный том” своего любимого французского поэта Эвариста Парни, видимо, задумавшись. Таким юный Пушкин запечатлен в памятнике работы скульптора P.P. Баха (1900) в Царском Селе (правда, сидящим не на пеньке, а на скамейке). Все рифмующиеся слова подобраны особенно тщательно, чтобы рифмы были богаче, опирались не только на заударную часть слова: аллеям — лелеем, берегов — шагов, колко — треуголка, пни — Парни] вместе с тем женские рифмы по понятиям XIX в. приблизительны, а не точны, нет абсолютного совпадения заударных частей слов, и размер стихотворения неклассический — дольник со строками “чистого” 3-стопного анапеста. Это наступивший XX в. своим художественным языком говорит о прошлом веке, о самом ценном в нем, получившем непреходящее значение. “Отрок”, именуемый уже архаично, и “мы” объединены одним предложением. Ровно через полвека в “Слове о Пушкине”, имея в виду и непреходящую ценность поэзии вообще по сравнению с официально утверждающимися иерархиями, наверняка подразумевая и свою судьбу, Ахматова заявила о любимом поэте:

“Он победил и время и пространство.

Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург... В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин — или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно”.

В стихотворении 1911 г. вторая строка первоначально читалась “У озерных глухих берегов”, в пятой упоминались иглы елей, в восьмой — “разорванный том Парни”. В 1914 г. “ели” были заменены на “сосны”, так как в Царском Селе их гораздо больше, а “разорванный” — на более мягкий эпитет “растрепанный”. В 1958 г. Ахматова сделала образность старого стихотворения еще более точной, вспомнив, что в царскосельском парке “глухих берегов” не было, и заменила эпитет “глухих” на глагол “грустил”.


Стихотворение 1911 г. “Смуглый отрок бродил по аллеям...” из цикла “В Царском Селе” (книга “Вечер”) передает благоговейное отношение к Пушкину, который воображается еще лицеистом. “Еле слышный шелест шагов” (аллитерация звукоподражательна, шаги шуршат в листьях, опадающих, как и иголки спустя столетие: “Иглы сосен густо и колко / Устилают низкие пни...”) словно раздается и теперь, он все-таки “слышный”: неназванный, но сразу узнаваемый “отрок” только что ушел, посидев, может быть, на пне без головного убора, как дома, отложив даже “растрепанный том” своего любимого французского поэта Эвариста Парни, видимо, задумавшись. Таким юный Пушкин запечатлен в памятнике работы скульптора P.P. Баха (1900) в Царском Селе (правда, сидящим не на пеньке, а на скамейке). Все рифмующиеся слова подобраны особенно тщательно, чтобы рифмы были богаче, опирались не только на заударную часть слова: аллеям - лелеем, берегов - шагов, колко - треуголка, пни - Парни] вместе с тем женские рифмы по понятиям XIX в. приблизительны, а не точны, нет абсолютного совпадения заударных частей слов, и размер стихотворения неклассический - дольник со строками “чистого” 3-стопного анапеста. Это наступивший XX в. своим художественным языком говорит о прошлом веке, о самом ценном в нем, получившем непреходящее значение. “Отрок”, именуемый уже архаично, и “мы” объединены одним предложением. Ровно через полвека в “Слове о Пушкине”, имея в виду и непреходящую ценность поэзии вообще по сравнению с официально утверждающимися иерархиями, наверняка подразумевая и свою судьбу, Ахматова заявила о любимом поэте:

“Он победил и время и пространство.

Говорят: пушкинская эпоха, пушкинский Петербург... В дворцовых залах, где они танцевали и сплетничали о поэте, висят его портреты и хранятся его книги, а их бедные тени изгнаны оттуда навсегда. Про их великолепные дворцы и особняки говорят: здесь бывал Пушкин - или: здесь не бывал Пушкин. Все остальное никому не интересно”.

В стихотворении 1911 г. вторая строка первоначально читалась “У озерных глухих берегов”, в пятой упоминались иглы елей, в восьмой - “разорванный том Парни”. В 1914 г. “ели” были заменены на “сосны”, так как в Царском Селе их гораздо больше, а “разорванный” - на более мягкий эпитет “растрепанный”. В 1958 г. Ахматова сделала образность старого стихотворения еще более точной, вспомнив, что в царскосельском парке “глухих берегов” не было, и заменила эпитет “глухих” на глагол “грустил”.

*** «Смуглый отрок бродил по аллеям»

Интуиция слепа, разум одалживает ей свои глаза: даже итальянский интеллектуал Б. Кроче, в учении которого логическое развитие выводилось как следующая из интуиции ступень превращения духа, не сомневался в её слепоте. Философ был уверен в абсолютно духовной природе социальной реальности, интерпретируя духовное как продукт истории, связанный с волей и деяниями людей:
«Документ и критика, жизнь и мысль – вот истинные источники истории, иными словами, элементы исторического синтеза, и в качестве таковых они не предшествуют истории или синтезу как резервуар, к которому историк спешит со своим ведром, а заложены внутри истории, внутри синтеза, как ими созданные и их созидающие. Истинный смысл исторического познания нельзя постичь, если не отталкиваться от того принципа, что сам дух и есть история, что в каждый отдельный момент он и творит историю, и сотворяется ею. То есть несёт в себе всю историю и совпадает в ней с самим собой» (Б. Кроче. «Теория и история историографии». С. 16).

Нам свежесть слов и чувства простоту
Терять не то ль, что живописцу – зренье,
Или актёру – голос и движенье,
А женщине прекрасной – красоту?

Но не пытайся для себя хранить
Тебе дарованное небесами:
Осуждены – и это знаем сами –
Мы расточать, а не копить.

Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжёлый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы.

Жизнь – та же история, но личного характера и в малом масштабе.
Пробуждающийся дух делает из послушного общему течению обывателя эстетика, знающего, что у человека есть выбор и оттого умело предающегося радостям жизни. Согласно наставлениям разума и чувства долга, разбуженных сознанием ответственности за свою жизнь, эстетик, по мнению датского философа Сёрена Кьеркегора (1813–1855), может возвыситься до этика, а потом до религиозного человека. Всякое новое преодоление на пути его духовного развития не исключает переживаний отчаянья и постоянных размышлений о том, что хорошо и что плохо, пока человек не убедится в собственном несовершенстве и не ощутит нужды во всепрощающем Боге.
«Пусть страшен путь мой, пусть опасен, / Ещё страшнее путь тоски…» – признавалась А. Ахматова.
Эстетическое, несомненно, получает все шансы вырасти до полноты этического и нравственного, когда обеспечивается единством телесной, душевной и духовной сфер человеческого бытия.
Такова Анна Ахматова с самых ранних своих эстетических опытов.

В Царском Селе

По аллее проводят лошадок,
Длинны волны расчёсанных грив.
О пленительный город загадок,
Я печальна, тебя полюбив.

Странно вспомнить: душа тосковала,
Задыхалась в предсмертном бреду.
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.

Грудь предчувствием боли не сжата,
Если хочешь, в глаза погляди.
Не люблю только час пред закатом,
Ветер с моря и слово «уйди».

«В Царском Селе я жила в общем с двух до шестнадцати лет. Из них одну зиму (когда родилась сестра Ия) семья провела в Киеве (Институтская ул.) и другую в Севастополе (Соборная, дом Семёнова). Основным местом в Царском Селе был дом купчихи Елизаветы Ивановны Шухардиной (Широкая, второй дом от вокзала, угол Безымянного переулка). Но первый год века, 1900, семья жила (зиму) в доме Дауделя (угол Средней и Леонтьевской. Там корь и даже, может быть оспа)».
(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 216–217)

…А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым клёном,
Озёрным водам отдал лик,
Внимает шорохам зелёным.

И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану…
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.

«Мои первые воспоминания – царскосельские: зелёное, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пёстрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в “Царскосельскую оду”.
Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски.
Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина (“На рождение порфирородного отрока”) и Некрасова (“Мороз, Красный нос”). Эти вещи знала наизусть моя мама.
Училась я в Царскосельской женской гимназии. Сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно».
(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 236)

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озёрных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрёпанный том Парни.

Биографы сообщают:
«Мы почти ничего не знаем о том, как складывалась жизнь Анны Горенко после её вынужденного возвращения к самому морю. Целое пятилетие – с августа 1905-го по апрель 1910-го – покрыто пеленой тумана, сквозь которую смутно просвечивают мало связанные между собой подробности. Судя по её письмам к мужу старшей сестры Сергею фон Штейну, Анна пыталась “наложить на себя руки”. А вот о том, что толкнуло её на такой странный при её жизнелюбии поступок, и ему не рассказала. Ситуацию могли бы прояснить стихи кризисных лет, но они… уничтожены. Сожжена и многолетняя – с 1906-го по 1910-й переписка с Гумилёвым» (А. Марченко. «Ахматова: жизнь»).
Известно, что в доме Инны Эразмовны Горенко из-за непрактичности хозяйки всё было наспех, разночинно, как-нибудь: прислуги много, толку чуть, гувернантки рассеянны, дерзки, дети предоставлены сами себе. Ни порядка, ни уюта, ужасающий кавардак.
Самой пугающей была смерть.
Младшую сестру Анны, больную четырёхлетнюю Рику, при которой она, семилетняя, исполняла роль маленькой няни, родители отправили к тётке в Киев, где Рика и умерла. Девочку увозили ночью, чтобы никто из малышей ничего не узнал, но Анна не спала и знала, как «мать в полутёмных сенях ломала иссохшие пальцы».
Это страшное впечатление детства многократно повторялось в последующие годы: летом 1906 года от скоротечной чахотки умерла старшая сестра Инна; после смерти ребёнка, в 1920-м, отравился морфием старший брат Андрей; в 1922-м всё от того же туберкулёза умерла и младшая сестра Ия. В 1930-м сразу после смерти матери младший брат Виктор эмигрировал из страны.

Северные элегии

5
(О десятых годах)

И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и кудряшек,
И добрых тёть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
Уже я знала список преступлений,
Которые должна я совершить.
И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь:
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина.
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди и кричали:
«Она пришла сама, она пришла сама!»
А я на них глядела с изумленьем
И думала: «Они с ума сошли!»
И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу стори;цей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде, где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.

«Лунатически ступая», по всей видимости, не просто метафора. А. Марченко в биографической книге «Ахматова: жизнь», где известное, предполагаемое и вымышленное спутано и переплетено, описывает приступы лунатизма, которым была подвержена «дикая девочка» до 15 лет:
«Она вставала ночью, уходила, в бессознательном состоянии, на лунный свет. Отыскивал её отец и приносил на руках домой. Андрей Антонович любил хорошие сигары, папирос не признавал. Этот отцовский запах, запах дорогой сигары, с тех пор навсегда связался с лунным светом. Старая нянька твердила барыне: вся беда оттого, что в комнате, где спит девочка, забыли занавесить окно. Окно зашторили, но Анна тайком, дождавшись восхода луны, занавески раздёргивала. Ей нравилось следить за игрой лунных лучей с вещами и предметами её спаленки» (А. Марченко. «Ахматова: жизнь»).

Молюсь оконному лучу –
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце – пополам.
На рукомойнике моём
Позеленела медь.
Но так играет луч на нём,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой
И утешенье мне.

Первый стихотворный сборник Анны Ахматовой вышел в 1912 году в Санкт–Петербурге под издательской маркой «Цеха поэтов». Н. С. Гумилёв заплатил за печать 100 рублей и сам забрал из типографии все триста экземпляров. Сборник назывался «Вечер» и сопровождался предисловием М. А. Кузмина. Критика отнеслась к нему благосклонно.

«В марте 1914 года вышла вторая книга – “Чётки”. Жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а в Петроград, из XIX века сразу попали в XX. Всё стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. Время распорядилось иначе».

(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 238)

Читая «Гамлета»

У кладбища направо пылил пустырь,
А за ним голубела река.
Ты сказал мне: «Ну что ж, иди в монастырь
Или замуж за дурака…»
Принцы только такое всегда говорят,
Но я эту запомнила речь,
Пусть струится она сто веков подряд
Горностаевой мантией с плеч.

1909, Киев

В выпускном классе гимназии в Киеве Анна Горенко была одета не по форме в платье густо-шоколадного цвета из мягкой и дорогой ткани, которое сидело на ней как влитое. На урок рукоделия барышням велели принести коленкоровую ткань для ночной рубашки. Анна достала прозрачный батист нежно-розового колера. «Это неприлично», – заметила учительница. «Вам – может быть, а мне нисколько», – ответствовала ученица и осталась не аттестованной по рукоделию.

И как будто по ошибке
Я сказала: «Ты…»
Озарила тень улыбки
Милые черты.

От подобных оговорок
Всякий вспыхнет взор…
Я люблю тебя, как сорок
Ласковых сестёр.

В конце 1950-х она вспоминала:

«25 апреля 1910 я вышла замуж за Н. С. Гумилёва и вернулась после пятилетнего отсутствия в Царское Село (см. стихотворение “Первое возвращение”).
В отношение Николая Степановича к моим стихам тоже надо, наконец, внести ясность, потому что я до сих пор встречаю в печати (зарубежной) неверные и нелепые сведения. Так, Страховский пишет, что Гумилёв считал мои стихи просто “времяпрепровождением жены поэта”, а… (в Америке ж), что Гумилёв, женившись на мне, стал учить меня писать стихи, но скоро ученица превзошла… и т. п. Всё это сущий вздор! Стихи я писала с 11 лет совершенно независимо от Николая Степановича, пока они были плохи, он, со свойственной ему неподкупностью и прямотой, говорил мне это. Затем случилось следующее: я прочла (в брюлловском зале Русского музея) корректуру “Кипарисового ларца” (когда приезжала в Петербург в начале 1910 г.) и что-то поняла в поэзии. В сентябре Николай Степанович уехал на полгода в Африку, а я за это время написала то, что примерно стало моей книгой “Вечер”. Я, конечно, читала эти стихи многим новым литературным знакомым. Маковский взял несколько в “Аполлон” и т. д. (см. “Аполлон”, 1911 г., № 4, апрель). Когда 25 марта Николай Степанович вернулся, он спросил меня, писала ли я стихи – я прочла ему всё, сделанное мною, и он по их поводу произнёс те слова, от которых, по-видимому, никогда не отказался (см. его рецензию на сборник “Арион”). Заодно в скобках и опять в ответ на Di Sarra и Laffke напоминаю, что я выходила замуж не за главу акмеизма, а за молодого поэта-символиста, автора книги “Жемчуга” и рецензий на стихотворные сборники (“Письма о русской поэзии”)».

(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 183–184)

Первое возвращение

На землю саван тягостный возложен,
Торжественно гудят колокола,
И снова дух смятён и потревожен
Истомной скукой Царского Села.
Пять лет прошло. Здесь всё мертво и немо,
Как будто мира наступил конец.
Как навсегда исчерпанная тема,
В смертельном сне покоится дворец.

«Акмеизм возник в конце 1911 года, в десятом году Гумилёв был ещё правоверным символистом. Разрыв с “башней” начался, по-видимому, с печатного отзыва Гумилёва о “Соr Ardens” на страницах “Аполлона”. О всём, что последовало за этим, я много раз писала в другом месте (статья “Судьба акмеизма”). В. Иванов ему чего-то в этой рецензии никогда не простил. Когда Николай Степанович читал в Академии стиха своего “Блудного сына”, Вячеслав обрушился на него с почти непристойной бранью. Я помню, как мы возвращались в Царское, совершенно раздавленные происшедшим, и потом Николай Степанович всегда смотрел на Вячеслава Иванова как на открытого врага. С Брюсовым было сложнее. Николай Степанович надеялся, что тот поддержит акмеизм, как видно из его письма к Брюсову. Но как мог человек, который считал себя столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было. Последовал брюсовский разгром акмеизма в “Русской мысли”, где Гумилёв и Городецкий даже названы господами, то есть людьми, не имеющими никакого отношения к литературе».
(А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 184–185)

Он любил…

Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стёртые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.

– Раз семья заменяет всё, – уверяла спустя много лет Фанни Гиршевна Фельдман, известная советскому зрителю под сценическим псевдонимом Фаины Георгиевны Раневской, – прежде чем ею обзавестись, стоит хорошенько подумать, что тебе важнее: всё или семья.
Сохранилось киевское письмо Анны Горенко мужу старшей сестры Сергею фон Штейну:
«Киев. 2 февраля 1907 г.
Милый Сергей Владимирович… я решила сообщить Вам о событии, которое должно коренным образом изменить мою жизнь… Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилёва. Он любит меня уже 3 года. И я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю… Не говорите никому о нашем браке. Мы ещё не решили, ни где, ни когда это произойдёт. Это – тайна, я даже Вале ничего не писала» (Цит. по: А. Марченко. «Ахматова: жизнь»).
Однако согласие на замужество Анна дала «молодому поэту-символисту, автору книги “Жемчуга” и рецензий на стихотворные сборники» Н. С. Гумилёву лишь в конце ноября 1909 г., несколько дней спустя после его дуэли с М. А. Волошиным на Чёрной Речке и после того, как получила его письмо.
В «Записных книжках» она отмечала:
«Письмо (Н. Ст. Гум.), которое убедило меня согласиться на свадьбу (1909). Я запомнила точно одну фразу: “Я понял, что в мире меня интересует только то, что имеет отношение к Вам…” Это почему-то показалось мне убедительным» (Цит. по: В. А. Черных. «Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой». С. 54).
Прибыв с М. А. Кузьминым и А. Н. Толстым в Киев на литературный вечер журнала «Аполлон», Н. С. Гумилёв пригласил свою любовь в гостиницу «Европейскую» пить кофе. Там в который раз он сделал ей предложение и, окрылённый неожиданным согласием, все три дня провёл с Анной, после чего из Киева же отправился в спланированное ранее путешествие по Африке – через Константинополь в Каир, Джибути, Дыре-Дауа и Хараре.

Сегодня мне письм; не принесли:
Забыл он написать, или уехал;
Весна как трель серебряного смеха,
Качаются в заливе корабли.
Сегодня мне письма не принесли…

Он был со мной ещё совсем недавно,
Такой влюблённый, ласковый и мой,
Но это было белою зимой,
Теперь весна, и грусть весны отравна,
Он был со мной ещё совсем недавно…

Я слышу: лёгкий трепетный смычок,
Как от предсмертной боли, бьётся, бьётся,
И страшно мне, что сердце разорвётся,
Не допишу я этих нежных строк…

«Теперь настаёт очередь Маковского. Сейчас прочла у Драйвера (стр. 71), что они, Маковские, почему-то стали моими конфидентами, и против воли Гумилёва Сергей Константинович напечатал мои стихи в “Аполлоне” (1911). Я не позволю оскорблять трагическую тень поэта нелепой и шутовской болтовнёй, и да будет стыдно тем, кто напечатал этот вздор.
Вначале я действительно писала очень беспомощные стихи, что Николай Степанович и не думал от меня скрывать. Он действительно советовал мне заняться каким-нибудь другим видом искусства, например, танцами (“Ты такая гибкая”). Осенью 1910 года Гумилёв уехал в Аддис-Абебу. Я осталась одна в гумилёвском доме (Бульварная, дом Георгиевского), как всегда, много читала, часто ездила в Петербург (главным образом к Вале Срезневской, тогда ещё Тюльпановой), побывала и у мамы в Киеве, и сходила с ума от “Кипарисового ларца”. Стихи шли ровной волной, до этого ничего похожего не было. Я искала, находила, теряла. Чувствовала (довольно смутно), что начинает удаваться. А тут и хвалить начали. А вы знаете, как умели хвалить на Парнасе серебряного века! На эти бешеные и бесстыдные похвалы я довольно кокетливо отвечала: “А вот моему мужу не нравится”. Это запоминали, раздували, наконец, это попало в чьи-то мемуары, а через полвека из этого возникла гадкая, злая сплетня, преследующая “благородную цель” – изобразить Гумилёва не то низким завистником, не то человеком, ничего не понимающим в поэзии. “Башня” ликовала.
25 марта 1911 года (Благовещенье старого стиля) Гумилёв вернулся из своего путешествия в Африку (Аддис-Абеба). В нашей первой беседе он, между прочим, спросил меня: “А стихи ты писала?” Я, тайно ликуя, ответила: “Да”. Он попросил почитать, прослушал несколько стихотворений и сказал: “Ты поэт – надо делать книгу”. Вскоре были стихи в “Аполлоне” (1911, № 4, стр. …)».

(А. Ахматова. «Листки из дневника». С. 134–135)

Вечерняя комната

Я говорю сейчас словами теми,
Что только раз рождаются в душе.
Жужжит пчела на белой хризантеме,
Так душно пахнет старое саше.

И комната, где окна слишком узки,
Хранит любовь и помнит старину,
А над кроватью надпись по-французски
Гласит: «Seigneur, ayez piti; de nous».

Ты сказки давней горестных заметок,
Душа моя, не тронь и не ищи…
Смотрю, блестящих севрских статуэток
Померкли глянцевитые плащи.

Последний луч, и жёлтый и тяжёльrй,
Застыл в букете ярких георгин,
И как во сне я слышу звук виолы
И редкие аккорды клавесин.

«Всем, в особенности за границей, хочется, чтобы меня “открыл” Вячеслав Иванов. Кто отец этой легенды – не знаю. Может быть, Пяст, который бывал на “башне” (см. “Встречи”…)
А в самом деле было так: Н.С.Гумилёв после нашего возвращения из Парижа (летом 1910 года) повёз меня к Вяч. Иванову, он действительно спросил меня, не пишу ли я стихи (мы были в комнате втроём), и я прочла: “И когда друг друга проклинали…” (1909. Киевская тетрадь) и ещё что-то (кажется, “Пришли и сказали”), и Вячеслав очень равнодушно и насмешливо произнёс: “Какой густой романтизм!” Я тогда до конца не поняла его иронии. Осенью Николай Степанович, успев снискать вечную немилость Иванова рецензией на “Cor Ardens” (см. “Аполлон” № … и письмо Иванова Гумилёву), уехал на полгода в Африку, в Аддис-Абебу. Вячеслав встретил меня на Раевских курсах, где он читал лекции, и пригласил на “Понедельники” (уже не “Среды”). Там я действительно несколько раз читала стихи, и он действительно их хвалил, но их тогда уже хвалили все (Толстой, Маковский, Чулков и т. д.), они были приняты в “Аполлон” и напечатаны, а тот же Иванов лицемерно посылал меня к З. Гиппиус. Александра Николаевна Чеботаревская увела меня в соседнюю комнату и сказала: “Не ходите к ней. Она злая и вас очень обидит”. Я ответила: “А я и не собираюсь к ней идти”. Кроме того, Вячеслав Иванович очень уговаривал меня бросить Гумилёва. Помню его слова: “Этим вы его сделаете человеком”. О том, как он t;te-;-t;te плакал над стихами, потом выводил в “салон” и там ругал довольно едко, я так часто и давно рассказываю, что скучно записывать».

(А. Ахматова. «Листки из дневника». С. 132–133)

Сжала руки под тёмной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
– Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.

Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот…
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.

Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Всё, что было. Уйдёшь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».

К кому обращается лирическая героиня Анны Ахматовой? К мужу своему, а прежде жениху – младшему из семьи Гумилёвых? Или, как предполагает А. Марченко, к Г. И. Чулкову, герою-любовнику и теоретику мистического анархизма?.. Предположения путаней и недостойней кривотолков о том, кто навесил Анну на шею русской литературы. Всё не то и не так. А. А. Ахматова обращается лично к каждому читателю, начиная с вопроса «Отчего ты сегодня бледна?» и вплоть до того момента, когда устами своего героя отвечает: «Не стой на ветру». И оттого у миллиона её собеседников и собеседниц появляется возможность сказать что-то ещё или поступить в своей жизненной ситуации уже под впечатлением этого «Не стой на ветру».
От биографов с обывательским интересом к подробностям интимной жизни ускользает понимание эстетических фактов – памятников жизни и творчества поэта. Такие «исследователи» ищут нечто новенькое на «пути тоски» и придерживаются рассуждения в духе «Скорее всего, если вынести за скобки нестыковки и противоречия, дело обстояло примерно так» или «О чём они говорили, мы, конечно, не знаем. А вот о чём могли говорить, предположить всё-таки можно» (А. Марченко. «Ахматова: жизнь»). Желание покопаться в «соре», из какого растут стихи, вытесняет саму возможность вдумчивого и серьёзного изучения и анализа текста, при котором только и может быть реализовано главное: выстроен диалог современника с тем, что хотело сказаться в авторском творчестве. Возникающие гипотезы, яркие сопоставления с житейскими обстоятельствами, с тем, что сиюминутно бросается в глаза, свидетельствуют скорее о пристрастиях, склонностях и подспудных аддикциях самого горе-учёного, когда, полагая, что изучает литературу и «поэтическую диетику», он на деле обнаруживает собственные бессознательные комплексы и психологические «якоря».
Это ситуация, когда немые пытаются взять слово на пленарном заседании в Академии, где слепые судят о Врубеле и Модильяни, а глухие считаются знатоками симфонической музыки. При этом все дружно источают ароматы от парфюмера, сыновней любовью привязанного к выгребной яме. К сожалению, подобных «исследований» в начале XXI века появилось множество, и рассчитаны они на «самую широкую читательскую аудиторию». Так же как суррогаты искусства, обволакивая, вытесняют подлинники, эта рыночная нацеленность окололитературной продукции на тираж обесценивает сам предмет «исследований» – личность поэта, его творчество и, в конечном счёте, литературу. «Поглядите, эти люди такие же, как мы, а может, и ещё хуже», – сообщают читателю В. Недошивин, Т. Катаева, А. Марченко, Е. Мурашкинцева и прочие иже с ними популяризаторы и экскурсоводы по запутанным их же коллективными усилиями дебрям истории. А. Марченко «разоблачает»:

«Твёрдо убеждённая в том, что у поэта, как и у всякого человека, есть полное право скрыть то, что он по тем или иным причинам не хотел бы сделать общественным достоянием, Анна Андреевна сознательно утаила многие и многие подробности своей достаточно богатой личной жизни. Оставим пока вопрос, почему Анна Андреевна, весьма откровенная в одних случаях, скрытничает в других, ничуть не более щекотливых, и озаботимся другой проблемой: а имеем ли мы, читатели в потомстве, моральное право допытываться до истины? И не смахивает ли наше желание знать о любимом поэте если не всё, то как можно больше, на элементарное бытовое любопытство? Разумеется, каждый волен выбирать, но лично я считаю, что имеем, хотя бы уже потому, что сама Ахматова в своих пушкинских расследованиях с расхожими табу ничуть не считается».
(А. Марченко. «Ахматова: жизнь»).

Нетрудно представить, как ответил бы такому биографу Бенедетто Кроче или Сёрен Кьеркегор. Несколько неловко было бы услышать, чт; сказала бы Анна Андреевна, а уж Фаина Георгиевна, думается, в выражениях бы совсем не стеснялась. «У поэта, – заключила Анна Андреевна в 1957-м, – существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель» (А. Ахматова. «Pro domo sua». С. 166).

Скучно мне всю жизнь спасать
От себя людей,
Скучно кликать благодать
На чужих друзей!
1923

«Читателям в потомстве», «чужим друзьям» и «ревнителям литературы от Марченко» для того, чтобы «ничуть не считаться с расхожими табу» в той же пушкинистике, надо для начала самим суметь подняться на тот эстетический и этический уровень, который задала Анна Ахматова. То же самое и в отношении творчества «вернейшей подруги чужих мужей»: чтобы перейти от не всегда честного изложения биографических фактов к спекуляциям вокруг фактов эстетических, исследователю самому необходимо проделать известный путь «по аллеям Царского Села» – путь от обывательского, гипостазированного понимания к эстетическому и этическому преображению и рефлексивному осмыслению. При условии нравственной целостности (когда личность не распадается на бытовой набор «говорю одно, думаю другое, делаю третье»), единства душевной и духовной жизни и известного психического (телесного) здоровья некоторые этапы пути можно проделать вместе с повествованием о том, как удалось это поэту: эстетик – этик – религиозный человек. В этом случае переживание художественного текста как пространства собственных имён не будет обременено неимоверной пошлостью мещанских коннотаций.
«Пусть страшен путь мой, пусть опасен…» – сказала в самом его начале А. Ахматова: «Я не даю сказать ни слова никому (в моих стихах, разумеется). Я говорю от себя, за себя всё, что можно и чего нельзя. Иногда в каком-то беспамятстве вспоминаю чью-то чужую фразу и превращаю её в стих».
Серебряный век русской поэзии и философии в преодолении грозного прошлого и самостоянии в неизбежности настоящего весь, как один, от И. Ф. Анненского и А. А. Блока до А. А. Ахматовой и Б. Л. Пастернака, – росчерк этого восхождения.

Дверь полуоткрыта,
Веют липы сладко…
На столе забыты
Хлыстик и перчатка.

Круг от лампы жёлтый…
Шорохам внимаю.
Отчего ушёл ты?
Я не понимаю…

Радостно и ясно
Завтра будет утро.
Эта жизнь прекрасна,
Сердце, будь же мудро.

Ты совсем устало,
Бьёшься тише, глуше…
Знаешь, я читала,
Что бессмертны души.

Смуглый отрок

Бродил по аллеям…

А. Ахматова
Действующие лица

Мать – женщина средних лет, страстно увлеченная поэзией Пушкина.

Ее сын – отрок двадцати с лишним лет, страстно увлеченный пением канареек.

Дикая канарейка – смуглая девушка с Канарских островов, страстно увлеченная двадцатилетним отроком.

Незваный гость – букинист из Пушкинской лавки, страстно увлеченный поиском своих корней.

Место действия

Двухкомнатная квартира на северо-восточной окраине Москвы. Раннее утро. Небольшая, скромно меблированная комната. Из вещей бросаются в глаза книжный шкаф старинной работы и портрет Пушкина над бабушкиным пианино.

Действие первое

Мать ходит по комнате с томиком Ахматовой и читает вслух: «Смуглый отрок бродил по аллеям»…

Из комнаты напротив раздается громкое пение. Женский голос поет: «Пусть муж мой будет чёрный как ворона…» Мужской голос подхватывает: «И рожа пусть измазана углем…» Вместе поют: «…но чтоб на голове носил корону, хоть в Африке считался королем».

Мать вздрагивает, захлопывает книгу, ставит ее в шкаф и подносит ладони к вискам. Затем, немного успокоившись, снова берет томик Ахматовой и начинает читать вслух уже громче: «Смуглый отрок бродил по аллеям…» Ее чтение заглушает женский голос из соседней комнаты:

«Хочу мужа, хочу мужа, хочу мужа я,

Принца, герцога, барона или короля…»

Мать, стараясь не сдаваться, читает еще громче: «Смуглый отрок бродил по аллеям…», на этот раз ее чтение заглушает мужской голос: «А без мужа лютой стужей будет жизнь твоя…»

Мать резко захлопывает дверь в свою комнату и в изнеможении падает в кресло.

Из прихожей слышится приглушенный смех, возня, стук входной двери. Затем в квартире все стихает.

Мать встает с кресла, в волнении ходит по комнате и читает: «Смуглый отрок бродил по аллеям…»

В комнату входит отрок двадцати с лишним лет. Он далеко не так смугл, как ожидалось. Мать, как бы не видя его, продолжает: «у озерных грустил берегов…»

Сын. Не будем о грустном, мама. Все не так уж плохо складывается.

(Мать вопросительно смотрит на него.)

Сын. Наклевывается вариантик по размену квартиры.

Мать (насторожившись). Где наклевывается?

(Сын берет газету «Из рук в руки» и читает: Первая площадь – на берегу водохранилища.)

Мать . На берегу? Более точный адрес не указан?

Сын. Указан. Как раз для тебя. Ближнее Подмосковье, город Пушкино, частный дом с приусадебным участком. Поздравляю, мама! Ты становишься хозяйкой подмосковной усадьбы.

Мать . А ты моим нахлебником?

Сын. Ты хотела сказать наследником?

Мать . Это одно и то же.

Сын. Ты глубоко ошибаешься, мама, думая, что твой сын так мелко плавает.

Мать . Я никогда не ошибаюсь, думая о своем сыне. Я просто не имею права на ошибку.

Сын (милостиво). С сегодняшнего дня, мама, ты получаешь это право.

Мать (с надеждой). Что я получаю?

Сын. Право больше не думать обо мне. Я сам становлюсь владельцем недвижимости.

Мать (разочаровано). Я думала, ты становишься человеком.

Сын. В наше время это одно и то же, мама.

Мать . На какой же площади произойдет твое преображение?

Сын (загадочно). Там бывал Пушкин.

Мать . Неужели на Пушкинской?

Сын. Не будем преувеличивать. С улицы Декабристов сразу на Пушкинскую? Такое преображение для простых смертных невозможно. Мой вариант проще.

Мать . Проще у тёщи в Марьиной роще.

Сын. Как ты догадалась?

Мать . Насчет тёщи?

Сын. Насчет рощи?

Мать . Ты же сам сказал, что там бывал Пушкин.

Мать (в раздумье). Для канарейки, что щебетала спозаранку в твоей комнате, этот вариантик действительно клевый. Сразу и отдельное гнездышко в Марьиной роще, и перспектива наследования подмосковной усадьбы.

Сын (успокаивающе). Мы так далеко не загадываем, мама.

Мать . Мы? Значит, твоя канарейка все тебе и напела?

Сын. Не понимаю, что ты имеешь против канарейки?

Мать . Канарейки – это мещанский быт. Открой Маяковского.

Сын. Канарейки – это певчие птички. Открой энциклопедию.

Мать (с иронией). Твои энциклопедические знания ограничиваются зоологией?

Сын (в тон ей). Твое знание зоологии ограничивается Маяковским? Этот марксистский взгляд на канареек давно устарел. Сейчас на вещи надо смотреть шире.

Мать (покорно). Что ж, давай смотреть шире.

(Подает сыну толстый том энциклопедии. Сын открывает и читает.)

Сын. Канарейка – певчая птичка семейства воробьиных. В диком состоянии водится на Канарских островах.

Мать . Издалека залетела.

Сын (невозмутимо продолжает). Домашняя канарейка приручена с давних пор.

Мать . Конечно, ты у нее не первый.

Сын. И распространена по всему свету.

Мать . Ясно – интердевочка.

Сын (с гордостью). Ценится за пение и красоту.

Мать . Тебе досталась уцененная.

Сын. Ты больше не доверяешь энциклопедии?

Мать . Я больше доверяю Маяковскому. (Открывает том его стихов и читает.) Скорее канарейкам головы сверните!

Сын. Это жестоко, мама.

Мать . Зато справедливо. Иначе мы не построим.

Сын. Ты опоздала, мама. Вот уже больше десяти лет как мы перестраиваем.

Мать (с иронией). Конечно, ломать не строить.

(Берет в руки фотографию сына десятилетней давности и с нежностью смотрит на нее.)

Мать . Когда все это только начиналось, ты был таким милым, разумным мальчиком. (Со вздохом.) Кто бы мог подумать?

Сын (продолжает). Что я так постарею и поглупею за каких-нибудь десять лет.

Мать . С кем поведешься.

Сын (как бы оправдываясь). У меня трудный возраст, мама. Я еще расту. Имей ввиду, дети растут до 25 лет.

Мать . А я думала, до 45.

Сын. Не бойся, мама. Одной тебе не придется меня так долго нянчить.

Мать . Боюсь, мне одной придется нянчить сразу двух малолетних. Твоя канарейка, судя по ее щебету, тоже еще не оперилась.

Сын . Ты ей льстишь, мама.

Мать (подозрительно смотрит на сына). Надеюсь, она не дряхлая голубка?

Сын. Мы же выяснили, что она канарейка.

Мать . Мне лично еще ничего не ясно. Я видела ее только со спины.

Сын. Этого вполне достаточно, чтобы оценить все ее достоинства. Помнишь, у Пушкина в «Маленьких трагедиях». «Чуть узенькую пятку я заметил».

Мать . Это не Пушкин заметил, а Дон-Гуан и провалился в преисподнюю.

Сын. Это жестоко, мама.

Мать . Зато справедливо.

Сын (с иронией). Иначе мы не построим?

Мать (совершенно серьезно). Иначе ты не построишь.

Сын. Что я должен построить? Пирамиду Хеопса, Город-сад, Наше светлое будущее?

Мать . Свое светлое будущее. В твои годы это пора бы понимать самому.

Сын. Какие наши годы!

Мать . Уходящие наши годы.

Сын. Не будем о грустном, мама. Тебе еще строить и строить.

Мать . Размечтался, сынок.

Конец первого действия

Действие второе

Место действия – та же комната. Те же и незваный гость. Поздний вечер.

Мать все так же ходит по комнате и читает.

«Смуглый отрок бродил по аллеям.

У озерных грустил берегов».

Сын продолжает в тон ей.

«И столетие мы лелеем еле слышный шелест шагов».

В прихожей раздаются чьи-то шаги. Мать вздрагивает от неожиданности и с испугом смотрит на сына. Тот совершенно спокоен. На пороге комнаты появляется мужчина с подшивкой газет «Из рук в руки» в сильно пропыленном костюме. Его так и хочется пропылесосить.

Гость (громко, но не очень уверенно). Я на зов явился.

Мать (в недоумении смотрит на гостя). На чей зов? Я никого не звала.

Гость . Вы мне писали. Я прочел.

Мать (удивленно). Я? Вам?

Сын. Не отпирайся, мама. Он прочел.

Мать (начиная сердиться). Что он прочел? Где?

Сын. Сейчас эта рубрика читается, как роман в стихах, и передается из рук в руки.

Мать (с иронией). О чем же наш роман? Напомните.

Гость (открывает газету и читает). Пушкинистка с улицы Декабристов мечтает о встрече с потомком Пушкина по мужской линии.

Мать . Я ни о чем таком давно не мечтаю. Это чья-то глупая шутка. (Косится на сына.) Догадываюсь, чья.

Гость . Вы рано ставите на себе крест. Помните, у Пушкина. «Мечты, мечты, где ваша сладость?»

Мать (более заинтересованно). Вы действительно потомок Пушкина?

Гость . Пока я всего лишь скромный букинист из Пушкинской лавки.

Мать . Что значит, пока?

Гость . Мои корни глубже. И если порыться в архивах, то можно докопаться…

Мать (подозрительно осматривает пришельца. Строго). До чего же можно докопаться?

Сын (приходит на помощь гостю). До шанса породниться с потомком Пушкина. Поздравляю тебя, мама! Ты мечтала об этом всю сознательную жизнь.

Конец второго действия

Действие третье

Между вторым и третьим действием проходит несколько месяцев. Раннее утро – все та же комната. В ней заметны некоторые перемены. Старый шкаф выдвинут в прихожую. На его месте аквариум с золотыми рыбками. Над ним портрет Пушкина. На месте Пушкинского портрета над бабушкиным пианино портрет молодой смуглолицей девушки с темными вьющимися волосами.

В комнату входит сын . Он только что принял душ. Из одежды на нем шлепанцы и банное полотенце, которым он подпоясан. Сын берет в руки гитару и, пританцовывая по комнате, напевает. На пороге комнаты появляется мать , она в плаще и с чемоданом. Увидев сына, мать останавливается и с интересом прислушивается к его пению.

Сын не видит ее, он поет.

Уж не отроком, а мужем просыпаюсь я.

Пушкин с грустью затаенной смотрит на меня.

Не грусти, кудрявый лирик. Ты не одинок.

Восстановим справедливость, дай лишь только срок.

Ни барону, ни Дантесу вызов не пошлю.

К новым русским на разборку я их приглашу.

Пусть расплатятся валютой за свои грехи.

Ох и будет плата люта, господи прости!

Наконец сын замечает мать, внимательно смотрит на нее, потом подходит, берет чемодан, помогает снять плащ. Мать проходит в комнату, садится в кресло и выжидающе смотрит на сына, Она заметно взволнована.

Сын. Я очень рад, мама, что ты опять дома. (Пауза.) Только, ради бога, не требуй от меня невозможного! Я не могу стать смуглым отроком! (Выразительно смотрит на портрет Пушкина, затем переводит взгляд на мать.) Мне достался в наследство твой цвет лица.

Мать (тоже смотрит на портрет Пушкина, затем переводит взгляд на сына). А кем ты можешь стать? Наследником? И только?

Сын (с гордостью). Я могу стать отцом смуглого отрока.

(Обращает свой взор на портрет юной смуглянки, потеснившей портрет самого Пушкина. В комнату стремительно влетает смуглая брюнетка, одаривает мать ослепительной улыбкой.)

Девушка (щебечет с легким акцентом). Мороз и солнце, день чудесный!

Мать (с интересом разглядывает незнакомку, затем вопросительно смотрит на сына). Что в нашем доме происходит?

Сын. Ничего особенного. Канарейка залетела.

Мать . Опять? Откуда на этот раз?

Сын. На этот раз прямо с Канар, мама.

Мать . Совсем дикая? (С участием обращается к девушке.) Вы у нас не замерзли?

Девушка (с тем же акцентом). Здоровью моему полезен русский холод.

Мать (сыну). Она знает Пушкина наизусть?

Сын. Она знает его как родного.

Мать . Что значит родного?

Сын. Канары – это Север Африки, мама. Открой энциклопедию.

Мать (резко). Я сама вижу, что это Африка. Без энциклопедии. (Более спокойно.) Тебе одному ее не одомашнить. (Решительно.) Я возвращаюсь в наш холодный дом и попытаюсь развести огонь снова. Может, на этот раз пламя разгорится ярче.

Сын . А как же твой букинист из Пушкинской лавки? Кто поддержит огонь в его очаге?

Мать (разочарованно). Что там поддерживать? Никакой перспективы.

Сын (с любопытством). Зарылся в архивах? Все копает?

Мать (с горькой иронией). Что может откопать этот лавочник.

Сын. Ну, как выяснилось, у меня тоже никакой перспетивы приватизировать Михайловское на правах прямого потомка.

Мать (не принимая иронии). Я все еще надеюсь на лучшее. Помнишь, у Пушкина: «Чему бы жизнь нас ни учила, но сердце верит в чудеса».

Девушка (продолжает). «Есть нескудеющая сила, есть и нетленная краса», но вы ошиблись, мама, это Тютчев.

Мать (с радостным изумлением смотрит на нее). Да, я ошиблась.

Сын (удивленно). Ты ошиблась впервые в жизни, мама?!

Мать (облегченно вздохнув). Теперь я имею право на ошибку. На этот раз ты не ошибся в выборе, сынок.

Сын (берет гитару. Поют все вместе). «Не грусти, кудрявый лирик, ты не одинок…»

В июне этого года исполнилось 125 лет со дня рождения русской поэтессы Анны Андреевны Ахматовой (1889–1966). Без нее невозможно представить Серебряный век отечественной литературы. А еще это человек, для которого высшим духовным и поэтическим авторитетом всегда был Пушкин. К его образу она обращалась на протяжении всей своей творческой жизни.

Сюжетная основа раннего стихотворения Анны Ахматовой – лирическое воспоминание о молодом Пушкине. Оно вошло в цикл «в Царском Селе».

«Смуглый отрок бродил по аллеям ,
У озерных грустил берегов ,
И столетие мы лелеем
Еле
слышный шелест шагов .

Иглы сосен густо и колко
Устилают
низкие пни
Здесь лежала его треуголка
И
растрепанный том Парни ».

Стихотворение о Пушкине, но Пушкин ни разу не называется ни в самом стихотворении, ни в заглавии, а дается лишь через несколько значащих деталей: смуглый , отрок, столетие, треуголка, Парни (французский поэт-вольнодумец). Эти слова отсылают к конкретным вещам и понятиям и воссоздают образ Пушкина. Их роль не только номинативная, но и ассоциативно-психологическая. Так, прилагательное смуглый помимо конкретного словарного значения (цвет лица, кожи) приобретает смысл, противоположный тем смысловым оттенкам слова бледный , которые были свойственны романтической символике цвета: романтический герой – это «юноша бледный со взором горящим». Смуглый становится цветом земной, реалистической поэзии. Кстати, свою Музу Ахматова тоже называет смуглой.

В воспоминаниях лицейских друзей поэта Саша Пушкин – смешливый, озорной мальчишка. И в посланиях 1815 года он воспевает радость, вино, веселье. А у Ахматовой «отрок бродил… грустил», что не свойственно юному Пушкину. Грустить, задумываться серьезно он стал в более позднем возрасте. Так Пушкин предстает одновременно и как отрок, и как зрелый муж.

Две последние строки («Здесь лежала его треуголка/ И растрепанный том Парни») также подтверждают эту мысль. Лицеисты, как известно, носили треугольные шляпы в первые годы обучения в лицее. Поэзией же Парни Пушкин увлекся гораздо позже, примерно в 17-18 лет.

Двуплановость отдельного слова поддерживается и временной двуплановостью стихотворения в целом. Начиная с третьей строки, повествование переносится во временной план настоящего. Седьмая и восьмая строки вновь даны в прошедшем, но это особое прошедшее, как бы спроецированное на настоящее время. Временной сдвиг – прием, чрезвычайно характерный для Ахматовой, – здесь своеобразен: строки, отнесенные к прошедшему (бродил, грустил, лежала) опоясывают строки, отнесенные к настоящему (лелеем, устилают). При этом границы строф и временных пластов не совпадают. Прошлое как бы раздвинуто и продлено настоящим, что делает стихотворение не столько воспоминанием, сколько приобщением к прошлому, его продолжением в современности. Временные планы не противопоставлены, а уравнены, уравновешены. Перекрестная рифма усиливает «связь времен» (рифмуются слова разных временных плоскостей: 1-3, 2-4, 5-7, 6-8), при этом рифма аллеям лелеем приобретает особую смысловую значимость.

Часть слов оказывается связанной сразу с двумя временными плоскостями. « Еле слышный » в плане прошедшего времени имеет прямое значение (воспринимаемое на слух), в плане настоящего – переносное (удерживаемое в памяти).

Стихотворение пронизано любовью к первому поэту России. Ахматова видит, слышит его даже сто лет спустя: «Здесь лежала его треуголка…» «И столетие мы лелеем»… Стихотворение написано в 1911 году. Ровно сто лет назад Пушкина привезли в Царское Село для поступления в Царскосельский лицей. Интересная деталь: глагол лелеять , по наблюдениям пушкинистов, больше не встречается ни в одном стихотворении Ахматовой. Она употребила его только по отношению к Пушкину. Лелеять можно лишь самое дорогое…

Наречия густо и колко , передавая цельность и нерасчлененность восприятия, сочетаются между собой и выступают в роли определения не только к глаголу, но и к существительному. Густо соотносится с иглы и устилают , колко – больше с иглы , чем с глаголом устилают , с которым оно образует необычное сочетание, выпадающее из плана настоящего времени. Колко вступает в ассоциативную связь со словами бродил , шагов .

Определение растрепанный характеризует не просто внешний вид книги, но и дает внутреннюю характеристику: зачитанный, любимый Пушкиным.

Основную нагрузку в тексте, таким образом, несут определения: смуглый, еле слышный, растрепанный, колко, густо. Каждое из них характеризует предмет или действие с двух сторон: внешний признак (воспринимаемый органами чувств) и внутренний (эмоциональный).

Смысловой насыщенности слова способствует и звуковая организация стиха, при которой звук не затемняет смысл, а усиливает, выделяет его. Осенний пейзаж, созданный фонетическими средствами (еле слы-ш -ный ш -елест) ш а-гов), имеет не только «реальное» значение времени года, но и вызывает ассоциации, связанные с творчеством. Именно осенью Пушкину хорошо и много писалось. «Доношу тебе, моему владельцу, что нынешняя осень была детородна», – сообщает он А.А. Дельвигу в ноябре 1830 года.

Ударный звуковой комплекс слова смуглый пронизывает все стихотворение, повторяясь то полностью, то частично: смуглый грустил лелеем густо и колко устилают треуголка . Он затихает лишь дважды: к концу четвертой строки, где выделен мотив осени, и в конечной, обрывающей стихотворение строке.

Ритмически выделено и другое важное в смысловом отношении слово – столетие . Его ударный слог повторяется в словах аллеям , шелест , а вместе с примыкающим к нему безударным союзом «и» оно становится очень «длинным»: на пять слогов – один ударный. Слово обозначает и реальные 100 лет (1811–1911), и бесконечное количество лет – вечность.

Стихотворение Ахматовой, на первый взгляд отличающееся неброскостью словесного материала, отсутствием собственно стилистических приемов (сравнений, метафор и т.д.), оказывается глубоко насыщенным, экспрессивным. Восемь строчек! Но они вмещают в себя почти всю жизнь Пушкина: Пушкин – отрок, Пушкин – юноша, Пушкин – в зените славы. Пушкин – это «наше все».