Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Шрифт:
100% +
Глава 16
Жизнь и судьба Владимира Дубровина: «Он умер с невозмутимым спокойствием». Палач Иван Фролов. Стечение публики на казни Александра Соловьева. «Процесс введения осужденного на роковую скамейку, накинутие петли, скрепление ее и затем выбитие из-под ног скамейки был делом нескольких секунд». Как уходили из жизни Ипполит Млодецкий, Александр Квятковский и Андрей Пресняков.
Затишье подошло к концу: новую череду смертных казней открывает экзекуция, учиненная весной 1879 года над подпоручиком Владимиром Дмитриевичем Дубровиным. Сын петербургского чиновника, человек атлетического телосложения и стойких революционных наклонностей, он и во время армейской своей службы не оставлял рискованных помыслов, планировал создать военную террористическую организацию – или же, напротив, оставить службу и «уйти с целью пропаганды на Волгу чернорабочим».
Арест Дубровина состоялся 16 декабря 1878 года в Старой Руссе. При обыске у него нашли запрещенную литературу и оружие. Из жандармских рапортов известно, что, когда арестованного вывели на улицу, подпоручик «обратился к собравшемуся народу со следующею речью: „Братцы, меня арестовали за то, что я защищаю свободу… Царей да императоров, которые податями высасывают вашу кровь, следует убивать…“»
С этим свидетельством примечательным образом перекликаются строки из письма Федора Михайловича Достоевского обер-прокурору Синода Константину Петровичу Победоносцеву, отправленного в мае 1879 года из той же Старой Руссы: «Взяв в объект хотя бы лишь один полк Дубровина, а с другой стороны – его самого, то увидишь такую разницу, как будто бы существа с разнородных планет, между тем Дубровин жил и действовал в твердой вере, что все и весь полк вдруг сделаются такими же, как он, и только об этом и будут рассуждать, как и он. С другой стороны, мы говорим прямо: это сумасшедшие, и между тем у этих сумасшедших своя логика, свое учение, свой кодекс, свой бог даже и так крепко засело, как крепче нельзя».
И вот же интересное дело: соратники и близкие друзья Дубровина, совпадавшие с ним в политических убеждениях, никакого сумасшествия в нем не видели.
13 апреля 1879 года Петербургский военно-окружной суд приговорил подпоручика к смерти через повешение. Удивительная суровость правосудия к человеку, только лишь замышлявшему действия против власти, но ничего в реальности не совершившему. Видимо, под сильным впечатлением находились судьи от недавнего очередного покушения на Александра II: 2 апреля 1879 года прямо на Дворцовой площади в царя стрелял Александр Константинович Соловьев – и хотя промахнулся, но подтолкнул власть к жестким мерам.
Евгений Михайлович Феоктистов, в ту пору редактор «Журнала Министерства народного просвещения», а позже начальник Главного управления по делам печати, присутствовал на процессе над Дубровиным и особо отметил уникальное по краткости выступление прокурора: «Ряд злодейств и покушений, повторяющихся в настоящее время и угрожающих существующему порядку вещей, заставляет меня просить суд, руководствуясь изданными законами (такими-то) и ввиду очевидно доказанного поступка Дубровина, о котором мне излишне будет говорить перед судом, применить к нему за явное сопротивление законам, установленным властями, и очевидное участие в социально-революционном кружке, в котором он играл не последнюю роль, высшую меру наказания, то есть смертную казнь; выбор же казни предоставляю усмотрению суда».
Итак, повешение. С момента памятной многим петербуржцам казни Дмитрия Каракозова минуло двенадцать с половиной лет, а потому ни палачей, ни должного оборудования в столице не имелось. Как и обычно, принялись искать кадры за пределами столицы, но в этот раз поиски палача имели далеко идущие результаты. Историк Николай Троицкий, подробно исследовавший борьбу царской власти с революционным движением, писал: «Министр внутренних дел Л.С. Маков телеграфно запросил палачей из Москвы и Варшавы. Приехали и московский, и варшавский палачи. Первый из них, Иван Фролов, душегуб-виртуоз из уголовников, именно казнью Дубровина начал зловещую карьеру самого „знаменитого“, если не по количеству, то по значению казненных им жертв, палача в России. За 1879-1882 гг. во исполнение приговоров царского суда он повесил 26 революционеров, среди которых были Андрей Желябов, Софья Перовская, Николай Кибальчич, Александр Квятковский, Валериан Осинский, Дмитрий Лизогуб. Вешать Дубровина поручено было Фролову и его варшавскому собрату – вдвоем. Больше того, памятуя о силе и дерзости Дубровина, власти назначили „в помощь заплечным мастерам на случай борьбы преступника“ еще четырех уголовников из Литовского замка в качестве „подручных палачей“. Итого против одного осужденного выставили шесть палачей. Такого „внимания“ не удостаивался ни один из русских революционеров – ни до, ни после Дубровина».
Впрочем, сама казнь, состоявшаяся 20 апреля 1879 года на валу Иоанновского равелина Петропавловской крепости, в самом центре Петербурга, прошла без эксцессов. Евгений Феоктистов, описывая это событие, был лаконичен: «От одного из адъютантов Гурко, присутствовавших при его казни, я слышал, что он умер с невозмутимым спокойствием». О том же говорят и строчки из дневника Петра Александровича Валуева, в ту пору председателя комитета министров России: «Сегодня исполнен смертный приговор над Дубровиным. Маков сообщил, что „он умер замечательно стойко, но без буйства“ (оказанного им на суде)… Стойкость – недобрый признак».
Присутствовали на повешении не только официальные лица; известно, что в Петербург была вызвана рота 86-го Вильманстрандского полка, которой командовал подпоручик. Журнал «Земля и воля», сообщая о последних минутах Дубровина, не обошел вниманием этот факт: «Проходя мимо роты, которою он командовал и которая была приведена присутствовать при его казни, Дубровин крикнул ей: „Знайте, ребята, что я за вас умираю!“ – и рота машинально отдала ему честь ружьем. Оттолкнув священника и палача, он взошел на эшафот и сам надел на себя петлю».
Наконец, еще один свидетель – Неонила Михайловна Салова, участница революционных организаций: «Публичная казнь Дубровина происходила на крепостной стене. Мы, тогдашняя молодежь, считавшие себя обреченными, находили нужным с целью испытать себя присутствовать при этой казни».
Замечательный знаток жизни и творчества Достоевского, писатель Игорь Волгин, утверждает в одной из своих книг, что до 1880 года «Петербург видел только две публичные казни (из состоявшихся четырех): 3 сентября 1866 года повесили Каракозова; 28 мая 1879-го – Соловьева (декабристов и Дубровина казнили в крепости – тайно)».
Ошибается: публичными, пусть и в разной степени, были все эти казни.
Но вот уже и новая экзекуция, теперь уже на Смоленском поле – и при куда большем стечении публики. Казнили того самого народовольца Соловьева, который стрелял в императора Александра ІІ. Из тогдашних газет известно, что до дня экзекуции Александр Константинович содержался в Петропавловской крепости, откуда на позорной колеснице, под конвоем лейб-гвардии казачьего Атаманского и Гренадерского полков, его отправили на Васильевский остров: через Тучков мост, по 1-й линии на Большой проспект, и уже вдоль проспекта – прямиком на Смоленское поле. Одет приговоренный был в черное платье, «в которое обыкновенно одевали арестантов, принадлежащих к привилегированному сословию, именно: черный сюртук из толстого солдатского сукна, черная фуражка без козырька и белые панталоны, вдетые в голенища сапог». На груди приговоренного, опять же по традиции, висела черная доска с надписью «Государственный преступник».
В то утро на Смоленском поле собралось привычное море зрителей, по оценкам современников, несколько десятков тысяч. Из записок сенатора Есиповича известно, что настроение публики со времен несостоявшейся казни Николая Ишутина не слишком переменилось: «Собравшийся на Смоленском поле народ при виде осужденного Соловьева не только не выказал ему никакого сожаления, но даже отнесся к нему враждебно. „Собаке собачья смерть“, – слышалось между зрителями». Находились на Смоленском поле и высокие гости, прибывшие сюда в силу служебного долга, в том числе министр юстиции Дмитрий Николаевич Набоков, прокурор Санкт-Петербургской судебной палаты Александр Алексеевич Лопухин, столичный градоначальник Александр Елпидифорович Зуров.
Роль палача на этой экзекуции исполнял уже знакомый читателю Иван Фролов.
«Новое время» сообщало подробности: «Едва остановилась колесница, к Соловьеву быстро подошел палач, назначенный к совершению казни. На нем надета красная рубаха, а поверх ее черный жилет с длинною золотою цепью от часов. Подойдя к Соловьеву, он стал быстро отвязывать ремни и затем помог ему сойти с колесницы. Соловьев, сопровождаемый палачом, твердою поступью вступил на эшафот и с тем же, как казалось, самообладанием поднялся еще на несколько ступеней и занял место у позорного столба с завязанными позади руками. Палач стал рядом, правее его, а у самого помоста находилось два его помощника, на случай надобности. Раздалась команда – „на караул“, палач снял с Соловьева шапку, офицеры и все служащие лица гражданского ведомства, бывшие в мундирах, подняли руки под козырек. В это время тов. обер-прокурора Белостоцкий громким голосом читал подробную резолюцию верховного уголовного суда.
Во время чтения этой резолюции осужденный, сохраняя, видимо, наружное спокойствие, неоднократно озирался вокруг. Более продолжительно смотрел он на корреспондентов, стоявших от него в нескольких шагах и записывавших в свои книжки. Как только окончилось чтение приговора, к эшафоту приблизился священник в траурной рясе, с распятием в руках. Сильно взволнованный, еле держась на ногах, приблизился служитель церкви к Соловьеву, но последний киванием головы заявил, что не желает принять напутствия, произнося не особенно громко: „Не хочу, не хочу“. Когда священник отошел, Соловьев довольно низко поклонился ему».
Ровно в 10.00 час пробил, Иван Фролов приступил к непосредственной своей работе. Продолжим отчет «Нового времени»: «На Соловьева, спустившегося на несколько ступенек от позорного столба, надета была палачом длинная белая рубаха, голова покрыта капюшоном, длинные рукава, обмотанные вокруг тела, были привязаны спереди.
Процесс введения осужденного на роковую скамейку, накинутие петли, скрепление ее и затем выбитие из-под ног скамейки были делом нескольких секунд. В 10 час. 22 мин. гроб был внесен на эшафот, труп казненного палачом и его помощниками снят с виселицы и уложен в гроб. В это время подошел командированный на место казни полицейский врач и, удостоверившись по исследованию венозных артерий и положению зрачков в последовавшей смерти, доложил о том министру юстиции».
Вслед за этим официальные лица покинули Смоленское поле, тело Соловьева положили в простой черный гроб и на одноконной телеге отправили для погребения на остров Голодай – туда же, где уже обрел последний приют Дмитрий Каракозов.
Известно еще, что день казни Соловьева был ясный и теплый. Девять месяцев спустя, во время следующей публичной смертной казни, с погодой повезло куда меньше. Да и февраль был, не чета концу мая.
20 февраля 1880 года 25-летний учитель немецкого языка Ипполит Осипович Млодецкий стрелял в главу Верховной распорядительной комиссии графа Михаила Тариеловича Лорис-Меликова, самого влиятельного тогда государственного деятеля России.
Покушение это имело отчасти комичный характер: Млодецкий подскочил к графу у парадного подъезда дома, приставил пистолет к боку и выстрелил – но пуля, несмотря на все старания, лишь оцарапала графа.
Суд был стремительным: уже 21 февраля преступнику был вынесен смертный приговор. Наследник престола Александр Александрович, будущий Александр III, записал в дневнике: «Сегодня начался уже суд над убийцей гр. Лориса и к 3 ч. все было кончено, а завтра утром назначена уже казнь. Вот это дело и энергично!»
Куда более чувственно отнесся к террористу его ровесник, 25-летний Всеволод Гаршин, в ту пору уже достаточно известный писатель: в тот же день он составил письмо к Лорис-Меликову, призывая того отказаться от казни. «Не виселицами и не каторгами, не кинжалами, револьверами и динамитом изменяются идеи, ложные и истинные, но примерами нравственного самоотречения. Простите человека, убивавшего Вас! Этим Вы казните, вернее скажу – положите начало казни идеи, его пославшей на смерть и убийство, этим же Вы совершенно убьете нравственную силу людей, вложивших в его руку револьвер, направленный вчера против Вашей честной груди».
Вечером того же дня Гаршин в чужой, «важной» шубе лично отправился домой к Лорис-Меликову, был принят, и между ними состоялся длительный разговор. Граф не только выслушал аргументы Гаршина, сумел успокоить, заверить в своем понимании – однако машина правосудия уже была запущена, остановить ее было не под силу никому.
Известно, кстати, как провел этот свой последний вечер Ипполит Млодецкий. Генеральша Александра Викторовна Богданович записала в дневнике рассказ Николая Ивановича Бобрикова, в ту пору генерал-майора свиты Его Величества: «Бобриков рассказывал подробности насчет преступника. Когда его повели в суд, он шутил и резко отвечал, но, вернувшись обратно в крепость и зная уже, что он приговорен к смерти, он имел вид смущенный. Когда его спросили, хочет ли он есть, он попросил и два раза ел два сытных обеда с большим аппетитом. Обед состоял из щей (1 фунт мяса), телячьей котлеты и блинов без варенья».
Фунт мяса – это более четырехсот граммов. А Бобриков в 1904 году сам станет жертвой выстрела, его в Гельсингфорсе смертельно ранит финский патриот и террорист Эйген Шауман.
Казнь Млодецкого была встречена столичной публикой с привычным ажиотажем, только собралась толпа уже не на Смоленском поле, а на Семеновском плацу: решено было устроить экзекуцию здесь. По подсчетам журналистов и современников, утром 22 февраля на плацу собралось до 50-60 тысяч зрителей – и некоторые забирались даже на крыши вагонов Царскосельской железной дороги. Перед ними в тот день предстали черного цвета виселица, стоящий рядом с нею позорный столб, построенные в каре батальоны гвардии и отряд барабанщиков – и «сотни скамеек, табуреток, ящиков, бочек и лестниц образовали своего рода каре вокруг войска…» Места на этих скамейках и табуретках, расставленных предусмотрительными искателями наживы, стоили от 50 копеек до 10 рублей и даже – по свидетельству современников – перекупались.
Казнь совершилась в 11 часов утра – и как записал в своем дневнике наследник-цесаревич, «совершенно спокойно». Генеральша Богданович прибавляет: «Преступник себя держал очень нахально, смеялся на все стороны, особенно недружелюбно глядел на военных, смело шел на смерть». Александра Викторовна писала это со слов знакомых; журналисты же, наблюдавшие казнь воочию, не были столь категоричны в оценке настроения Млодецкого на эшафоте: «лицо этого человека с рыжеватой бородкой и такими же усами было худо и желто. Оно было искажено. Несколько раз казалось, что его передергивала улыбка»; «блестящие глаза его беспокойно блуждали в пространстве»; «некоторые утверждали, что он будто бы улыбался. Мы не могли принять за улыбку болезненно кривившиеся черты».
В числе зрителей казни был Федор Михайлович Достоевский, в чьей судьбе Семеновский плац сыграл особенную роль. Хорошо знакомый с писателем великий князь Константин Константинович, поэт К. Р., записал в дневнике 26 февраля 1880 го да: «Достоевский ходил смотреть казнь Млодецкого: мне это не понравилось, мне было бы отвратительно сделаться свидетелем такого бесчеловечного дела; но он объяснил мне, что его занимало все, что касается человека, все положения его жизни, его радости и муки. Наконец, может быть, ему хотелось повидать, как везут на казнь преступника и мысленно вторично пережить собственные впечатления. Млодецкий озирался по сторонам и казался равнодушным. Федор Михайлович объясняет это тем, что в такую минуту человек старается отогнать мысль о смерти, ему припоминаются большею частью отрадные картины, его переносит в какой-то жизненный сад, полный весны и солнца. И чем ближе к концу, тем неотвязнее и мучительнее становится представление неминуемой смерти. Предстоящая боль, предсмертные страдания не страшны: ужасен переход в другой неизвестный образ…»
Петр Александрович Валуев в своем дневнике акцентировал внимание на другом: «Народа было много, и собственно народ ясно сочувствовал казни. Это полезно, как впечатление для единомышленников. Говорят, что некоторые из них своими речами в толпе возбудили ее негодование и были ею выданы полиции или арестованы полицией».
Были, впрочем, и те, кто казни Млодецкого не сочувствовал. Мнение и гнев их выразил подпольно распространявшийся в Петербурге «Листок Народной Воли»: «Везли осужденного из крепости, т. е. через весь Петербург. Этот долгий томительный путь, выдуманный палачами, И. Млодецкий совершил с непоколебимым хладнокровием и мужеством, импонируя многочисленным толпам народа. Так же встретил он и смерть. Поклонившись народу, он бестрепетно перешагнул в другой мир, где нет ни жертв, ни палачей, ни печалей, ни воздыханий… „Ах, бедный!“, „Ах, какой неустрашимый!“ слышалось по площади, рядом с грубыми выходками каких-то темных личностей, вероятно, шпионского звания. Человек 6–7 было арестовано на площади за выражение сочувствия. Мы слышали об одном господине, сошедшем с ума при этом зрелище. Таким образом юбилей первого 25-летия был ознаменован виселицей. Какую едкую иллюстрацию царствования устроила судьба!»
Смысл последних двух фраз в том, что именно в феврале 1880 года исполнилась четверть века с момента вступления императора Александра II на российский престол.
И еще одна казнь 1880 года – в Петропавловской крепости, на валу Иоанновского равелина, спустя полгода после экзекуции над Владимиром Дубровиным.
Процесс шестнадцати: такое наименование получил в обиходе первый в петербургской истории суд над целой группой революционеров-террористов. В числе обвиняемых оказались участники сразу нескольких покушений на Александра II, в том числе динамитного взрыва под столовой Зимнего дворца, устроенного в феврале 1880-го.
Постановлением военно-окружного суда сразу пять подсудимых были приговорены к смертной казни: Александр Квятковский, Степан Ширяев, Яков Тихонов, Андрей Пресняков и Иван Окладский. В самом этом приговоре, правда, скрывалось лукавство: Окладский еще во время следствия активно сотрудничал с властью, получил гарантии сохранения жизни, но для прикрытия его роли в процессе (и для сохранения столь ценного агента на будущее) его включили в пятерку смертников. Михаил Тариелович Лорис-Меликов после вынесения приговора телеграфировал товарищу министра внутренних дел Черевину: «Прошу доложить Его Величеству, что исполнение в столице приговора суда одновременно над всеми осужденными к смертной казни произвело бы крайне тяжелое впечатление среди господствующего в огромном большинстве общества благоприятного политического настроения». Он предлагал ограничиться применением высшей меры к Квятковскому и Преснякову: «…к первому – потому что приговором суда, он, сверх обвинения его в взводимых на него преступлениях, признан виновным в соучастии во взрыве Зимнего дворца, при котором убито 11 и ранено 56 лиц, исполнявших долг службы; ко второму же – потому что хоть по обстоятельствам дела он оказывается менее виновным в взводимых на него преступлениях, но после свершения сих преступлений в минувшем году он в текущем году совершил новое преступление, лишив, при его задержании, жизни лицо, также исполнявшее свой долг».
Император к увещеваниям прислушался: помиловал троих, заменив им казнь на бессрочную каторгу, в том числе, разумеется, Окладскому, но Александру Александровичу Квятковскому и Андрею Корнеевичу Преснякову смертный приговор оставил в силе.
Тому Преснякову, о пророческой шутке которого вспоминала однажды писательница Валентина Иововна Дмитриева: «Однажды, играя шнурком от пенсне, он сделал из него петлю, надел себе на шею и начал затягивать.
– Бросьте, Пресняков, – сказала я. – Неприятно смотреть.
– Почему неприятно? – спокойно и, как всегда, посмеиваясь, отвечал Пресняков. – Привыкать надо!»
Публичная казнь состоялась ранним утром 4 ноября 1880 года. На позорной колеснице Квятковского и Преснякова доставили от тюрьмы Алексеевского равелина, где они содержались, к равелину Иоанновскому. В саму Петропавловскую крепость зрители допущены не были, однако, как сообщила выходившая тогда газета «Страна», «в Александровском парке и на Троицкой площади, несмотря на ранний час и на холодный пронзительный ветер, собралось немало зрителей».
Эта же газета рассказала об экзекуции в деталях: «Осужденные, привязанные к скамейке, увидали виселицу только в момент, когда колесница остановилась у подошвы равелина.
Первым оглянулся Пресняков, и на лице его скользнула легкая улыбка. Она явилась как бы результатом замаскировать внутреннее волнение, а быть может, попыткой придать бодрость своему товарищу, видимо, обнаружившему менее твердости.
Палач и тюремный служитель одновременно отвязали осужденных. Они были одеты в черные арестантские платья поверх полушубков, а на груди каждого из них привязана черная доска с надписью: „Государственный преступник“.
По сведении с колесниц осужденные, поддерживаемые палачом и его помощниками, поднялись вверх на площадку равелина и были установлены на эшафоте у позорного столба в расстоянии одного шага от роковой перекладины, к которой были прилажены два кольца с двумя петлями. Правее был помещен Квятковский, левее Пресняков. Первый из них небольшого роста мужчина с черною, окладистою бородою и довольно выразительным лицом. По наружности около 30 лет. Пресняков – высокого роста, худой, блондин, с небольшими усиками, на вид значительно моложе своего товарища. Оба, по-видимому, сильно смущены, но Пресняков делает усилие обнаружить полное самообладание. Квятковскому эта борьба с самим собою дается гораздо труднее. Лицо его покрывает мертвенная бледность. Он с трудом держится на ногах, и поддержка палача представляется как бы необходимостью. Войскам командуют „на караул“. Начинается чтение приговора… По окончании палач подходит к Квятковскому и совершает над ним, как над дворянином, обряд лишения этого звания (надламывает над головой его шпагу). Наступил последний момент расчета с правосудием.
Но прежде чем приступить к нему, осужденные выведены несколько вперед, и к ним приблизились два священника в полном облачении и с крестами в руках. Оба они приняли религиозное напутствие и приложились к кресту. Затем, поклонившись на все стороны, они нагнулись друг к другу и обменялись прощальными поцелуями. Палач быстро накинул белый саван на Квятковского. Пресняков при виде этого обряда отвернул голову и прослезился… Но прошло несколько секунд, как такой же саван накинули на Преснякова. Первым был введен на роковую скамейку Квятковский. Минуту спустя казнь была совершена и над Пресняковым».
Дневник Александры Богданович за тот же день перекликается со свидетельством газетного репортера: «Был Адельсон (комендант), приехал с места казни, рассказывал впечатление, произведенное преступниками, которых повесили. Оба причастились, оба обнялись сперва со священником, потом, имея уже завязанными руки, поцеловались друг с другом, поклонились войскам. Когда повешен был Квятковский, Пресняков посмотрел сбоку на эту картину и прослезился. Через минуту его ожидала та же участь. Ужасное впечатление!»
На следующий день та же Александра Викторовна записывает и другое: «Я смотрю очень несочувственно, с отвращением на нигилистов, но такое наказание страшно. Говорят, что палач Фролов все это делает с бессердечием и даже неловко». Еще более определенные мысли записала в своем дневнике Елена Андреевна Штакеншнейдер: «Тяжелое и нехорошее впечатление производит казнь даже на нелибералов. Не в нашем духе такие вещи».
Из документов известно, в какую сумму обошлась казнь Квятковского и Преснякова. Устройство и разборка эшафота стоили правительству 205 рублей 30 копеек, погребение обошлось в 44 рубля 90 копеек, мелкие дополнительные расходы были оценены в 19 рублей. Немалой статьей расходов оказались услуги «заплечных дел мастера» Ивана Фролова: 81 рубль. Общая же сумма составила 350 рублей 20 копеек.
А в декабрьском выпуске подпольного «Листка Народной воли» появились такие стихи, озаглавленные «После казни 4 ноября»:
И опять палачи!.. Сердца крик, замолчи!..
Снова в петле качаются трупы.
На мученье борцов, наших лучших сынов,
Смотрят массы, безжизненно тупы.Нет! Покончить пора, ведь не ждать нам добра
От царя с его сворой до века.
И приходится вновь биться с шайкой врагов
За свободу, права человека…Я топор наточу, я себя приучу
Управляться с тяжелым оружьем,
В сердце жалость убью, чтобы руку свою
Сделать страшной бесчувственным судьям.Не прощать никого, не щадить ничего!
Смерть за смерть! Кровь за кровь! Месть за казни!
И чего ж ждать теперь? Если царь – дикий зверь,
Затравим мы его без боязни!.. <…>
Помощника и доверенное лицо Лорис-Меликова звали Бенедикт Карлович Миллерс, надворный советник. Лет сорока пяти, с седою всклокоченной шевелюрой и умным сухим лицом, он с удобством расположился в маленьком полутемном кабинете: окна там были завешены тяжелыми бордовыми портьерами и светили, несмотря на полдень, слабо шипящие угольные лампы.
– Извольте садиться, господин Рязанов, – сказал Миллерс, перебирая на столе вороха бумаг.
Перед столом помещалось два кресла, но на обоих лежали все те же бумаги, и Иван Иваныч не без труда освободил потребное себе место.
– Погодите минуту, иначе я забуду, что искал, – сказал Миллерс, продолжая копаться в документах.
Со скуки Рязанов принялся разглядывать книги, в совершенном беспорядке лежавшие на краю стола, в большинстве своем знакомые хотя бы названиями: первый том «Трудов Этнографической статистической экспедиции в западный русский край», Уложение о наказаниях 1846 года, Сборник Харьковского Историко-филологического Общества, разрозненные нумера «Недели» и «Киевлянина», а также на немецком и английском: «История немецкого народа» Янсена, переиздание «Глоссографии» Блаунта, «Об истине, заключенной в народных суевериях» Майо, «Очерки Элии» Лэма, «О преступлениях и наказаниях» Людовико Синистрари – впрочем, эта уже на итальянском. Довольно дико смотрелись здесь «Листок "Земли и воли"» и двадцатилетней давности «Полярная звезда» лондонского издания, запачканная то ли вином, то ли кровью.
Еще здесь была разнообразная литература по спиритизму – весьма толковая и полная подборка, в которой Иван Иванович приметил хорошо ему известные менделеевские «Материалы для суждений о спиритизме», петербургское издание Вильяма Крукса «Спиритизм и наука. Опытное исследование над психической силой», книги «Месмеризм, одилизм, столоверчение и спиритизм» Карпентера и «Спиритизм» Гартмана, а также журналы: аксаковский «Psychische Studien», издающийся в Лейпциге, и русский «Ребус».
– Любопытствуете? – спросил Миллерс, наконец освободившийся. Он взял небольшой лист бумаги, который тут же тщательно изорвал и бросил в корзину под стол.
Интересный подбор книг, ваше высокоблагородие. Не ожидал увидеть таковых в Комиссии Михаила Тариеловича, – смело заметил Рязанов. – Кроме разве вот этого. – И он постучал пальцем по «Листку "Земли и воли"».
В Комиссии Михаила Тариеловича многое можно увидеть, хотя почти все эти книги – моя личная собственность. Прошу прощения, что заставил вас ждать, господин Рязанов. Не удивляйтесь сумбуру на моем рабочем столе, ибо это не сумбур, но одному мне известный порядок. Так гораздо удобнее, уверяю… Что ж, приступим к делу. Не обижайтесь, если задаваемые мною вопросы напомнят вам пусть опять же сумбурный, но допрос: таковой у меня стиль, что поделать, таковая система.
– Я не обидчив, ваше высокоблагородие, – уверил Рязанов.
– Знаю, знаю… Я знаю о вас куда больше, нежели вы думаете, господин Рязанов. Неужели вы полагаете, что граф пригласил вас, не потрудившись навести всевозможные справки?
– Он сказал мне… и даже открыл, что некто пытался отговорить его от затеи приглашать меня в Комиссию.
– Строго говоря, в Комиссию вас и не приглашают, – сказал Миллерс, снова шевеля руками в бумагах. – В положительном случае вы будете как будто бы наняты Комиссией – подобная практика чрезвычайно удобна, а работать будете под моим непосредственным началом. Комиссия чересчур приметное учреждение для некоторых дел… Но вернемся к вопросам, которые я приготовил для вас. Прошу отвечать подробно и без утайки, господин Рязанов. Скажите для начала, какими языками и в какой степени вы владеете?
– Французским и немецким – отлично, латынью и английским – изрядно.
– Вы забыли румынский.
– О, ваше высокоблагородие, румынским я владею в достаточно скромных пределах… С тем же успехом я мог бы говорить об итальянском и венгерском.
– Отлично. И оставьте, прошу, титулование. Мы одни, не станем же чиниться… Что заставило вас порвать отношения с вашей невестою, госпожой Мамаевой?
– Какое отношение это имеет к моей возможной работе, господин Миллерс?…
– Никто не неволит вас, господин Рязанов. Вы можете тотчас выйти, если не хотите отвечать. Полагаю, карьера правоведа вас полностью устраивает, и я не хотел бы…
– Нет-нет, продолжим! – быстро сказал Рязанов.
В самом деле, кто ему теперь Аглая? Что дурного в том, что Миллерс хочет знать об их отношениях и причинах разрыва – учитывая, что Аглая явно числится в тайных надзорных списках жандармского отделения, к коим у Миллерса есть несомненный допуск.
– Как вам, видимо, известно, – произнес Иван Иванович, – госпожа Мамаева уличена в связях с организацией, называемой «Народная воля»; с такими господами, как Войноральский, Ковалик, Мышкин… После того как я это узнал, у нас произошел довольно неприятный разговор, а затем – разрыв. Могу уверить вас, что уже более трех месяцев я не поддерживаю с госпожой Мамаевой никаких отношений. В то же время и причин для ее ареста я не вижу: интерес госпожи Мамаевой к известным личностям таков же, как у большинства представителей российского студенчества и интеллигенции, сиречь созерцательно-восторженный. Никакой опасности госпожа Мамаева…
– …Отрадно, отрадно. Мне не нужно выслушивать защитительную речь, господин Рязанов, я просил всего-то ответить на мой вопрос, что вы и сделали. А знакомы ли вы с господином Вагнером, спиритом?
– Знаком, и достаточно близко. Неоднократно посещал его салон. Видел его не далее чем позавчера, если вас это интересует.
– Вы серьезно верите в спиритизм?
– Скажем так: это – неведомое, господин Миллерс. Хотя я могу аргументированно доказать вам с равным успехом как реальность общения с миром духов, так и то, что это – мистификация. Однако я знавал некоторые случаи, после которых не могу запросто отмахиваться от спиритизма. Кстати, у вас на столе лежат книги и журналы, из которых можно сделать на сей счет и полярно противоположные выводы.
– Но Церковь…
– Я не верую в господа, господин Миллерс. Я атеист. Простите, что перебил вас, но если это является препятствием…
– Ничего страшного, господин Рязанов, ничего страшного. Теперь я хотел бы, господин Рязанов, более подробно услышать от вас о поездке в Румынское княжество. Пожалуйста, не торопитесь, это очень важный фрагмент вашей биографии, о котором я хотел бы знать практически все.
– Почему именно он, хотел бы я спросить? Я ожидал, что вас интересует практика в Сюртэ.
– Потому что вы, господин Рязанов, посещали весьма любопытные места – такие, как остров Снагов, Сигишоара и Тырговиште. Каждое в отдельности это место вроде бы и не представляет интереса – для стороннего человека, но в подобном сочетании… Сюртэ меня также интересует, вне всяких сомнений, но вначале я хочу услышать о румынском вояже.
– Мне начинает становиться понятнее подбор книг на вашем столе, господин Миллерс, – сказал Рязанов и постучал пальцем о жесткий переплет Майо.
– Ну вот, мало-помалу мы поймем друг друга, – улыбнулся Миллерс. – Начнем же с Сигишоары, первого этапа вашего любопытнейшего путешествия по румынским землям…
2
20 февраля Главного начальника Верховной Распорядительной Комиссии Михаила Тариеловича Лорис-Меликова на углу Большой Морской и Почтамтской, подле дома, где квартировал граф, чуть не убил слуцкий еврей Ипполит Млодецкий. Его «лефоше» был нацелен генералу прямо в бок, и лишь чудом Млодецкий не попал.
«Эти евреи ничего не умеют правильно сделать», – сказал в сердцах Лорис. По крайней мере, так рассказывали Ивану Ивановичу. Сам же он с недоумением узнал, что покушение на Лорис-Меликова не было санкционировано «Народной волей». Произошло оно в присутствии двух стоявших у подъезда часовых, двух верховых казаков, конвоировавших экипаж, и, само собой, в виду торчавших тут же городовых.
Двумя днями позднее с самого раннего часа народ собирался на Семеновском плацу. Рязанов после интересовался полицейскими подсчетами – ему сказали, что собралось чуть менее полста тысяч, газеты же писали, что и все шестьдесят, во что нетрудно было поверить: на самом плацу, достаточно обширном, все не поместились, хотя и натащили бочек, ящиков и прочих возвышений, потому черны от людей были и крыши окрестных домов, и большие станины мишеней стрельбища, и даже вагоны Царскосельской дороги, вереницами стоявшие поодаль. Рязанов видел, как с одного вагона упала в толпу, на мягкое, любопытная баба и то ли родственники, то ли просто добрые люди принялись с руганью вздымать ее обратно.
Простая виселица, сколоченная их трех балок, была выкрашена черной краскою, как и позорный столб, врытый подле нее. На специальной деревянной платформе, также свежевыстроенной, уже собрались представители власти, среди которых Рязанов разглядел градоначальника Зурова и двух знакомых чиновников из военно-окружного суда.
Вокруг виселицы были выстроены в каре четыре батальона гвардейской пехоты с отрядом барабанщиков впереди, а с внешней стороны каре расположился жандармский эскадрон.
Мог ли думать злосчастный еврей-мещанин из богом забытого Слуцка, что в честь его – пускай даже и предсмертную – соберется такое великолепие?!
Мог ли надеяться, что кончину его увидят десятки тысяч людей и еще сотни тысяч, если не миллионы, прочтут о ней в газетах?!
– Верите ли, Иван Иваныч, места от пятидесяти копеек до десяти рублей, – сказал Кузьминский, зябко потирая руки.
Степан Михайлович Кузьминский был также правовед, тремя годами старше Рязанова, и занимался адвокатурою; и пусть лавров Кони или Спасовича не снискал, жил небедно. Встретились они случайно, уже подъехав с разных сторон к Семеновскому плацу.
– Что? – переспросил отвлекшийся Иван Иванович.
– От пятидесяти копеек до десяти рублей места, говорю, словно в опере. Не угодно ли купить?
– Мне отсюда прекрасно видно, – отозвался Рязанов с раздражением.
– А в сорок девятом году мороз был, между прочим, сорок градусов, – сказал человек, стоявший рядом с ними и, очевидно, слушавший разговор. Говорил он вполголоса, почти шепотом, но, несомненно, на публику.
Рязанов внимательно оглядел соседа. Невысокий, худощавый, но довольно широкоплечий при этом, с лицом землистым и болезненным, с небольшой русой бородою, он был довольно стар – и особенно старыми выглядели его впалые притухшие глаза. Кажется, где-то Иван Иванович видел уже этого человека, но никак не мог отрыть в памяти, кто же это такой.
– Вызывали по трое, – так же глухо пробормотал он, – а я был в третьей очереди, и жить мне оставалось не более минуты… На пятнадцать шагов – по пятнадцать рядовых при унтер-офицерах, с заряженными ружьями…
– Позвольте, уж не о казни ли петрашевцев вы говорите? – с интересом спросил Кузьминский, продолжая тискать свои замерзшие ладони.
Старик уже хотел что-то ответить, вроде бы утвердительно кивая, но тут толпа загомонила:
– Везут! Везут!
Показалась высокая повозка, на которой спиною к кучеру сидел Млодецкий. Руки его были привязаны к скамье ремнями, а на груди прикреплена была табличка, на которой ясно читалось: «Государственный преступник».
Вешать Млодецкого должен был знаменитый палач Иван Фролов, человек большой силы и – вопреки бытующему мнению о палачах – не лишенный внешней приятности. Отвязав несчастного, но не освободив ему рук, Фролов буквально придвинул Млодецкого к позорному столбу, где тот покорно – вместе с людскою толпою – выслушал приговор. Потом появился священник, чрезвычайно взволнованный, и что-то тихо сказал преступнику, после чего протянул крест для целования.
– Поцеловал! Поцеловал! – прошелестело в толпе.
– Позвольте, но он же еврей! – воскликнул Кузьминский. – Чисто еврейский тип самого невзрачного склада…
– Кажется, говорили, что он недавно принял православие, – заметил Рязанов.
– Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?… – произнес старик, взиравший на приготовление к казни с огромной скорбью. Глаза его, казалось, ввалились еще глубже, а тонкие бескровные губы нервно подергивались.
Фролов при помощи подручного надел на казнимого белый колпак и холщовый халат, сноровисто связав последний рукавами сзади, затем ловко накинул на голову петлю и безо всякой натуги поставил Млодецкого на скамейку. Барабаны выбили дробь, веревка натянулась, и Млодецкий забился в агонии. Это было далеко не первое повешение, которое видел Иван Иванович, но именно сейчас ему вдруг стало жутко и холодно внутри.
– …Не столько браните их, сколько отцов их. Эту мысль проводите, ибо корень нигилизма не только в отцах, но отцы-то еще пуще нигилисты, чем дети. У злодеев наших подпольных есть хоть какой-то гнусный жар, а в отцах – те же чувства, но цинизм и индифферентизм, что еще подлее, – бормотал старик, словно молитву. Так говорят обыкновенно люди, которые привыкли, чтобы слушали их, или, наоборот, склонные слушать лишь одних себя, возможно, сумасшедшие.
Над плацем повисла тишина, только кричали вдалеке вороны да загудел на окраине паровоз, словно салютуя повешенному. Тело его то выгибалось, то повисало расслабленно, но едва казалось, что все кончено, снова билось в предсмертном томлении. Палач Фролов озабоченно смотрел на висельника, но ничего не предпринимал, хотя Рязанов знал, что в таких случаях принято «смирять» казнимого, обхватив его за ноги и сильно потянув вниз.
– Черт знает что! – воскликнул наконец Кузьминский, вынимая часы и вглядываясь в них. – Десять минут! Нет, я не могу этого более видеть. Пойдемте выпьем, Иван Иванович.
– Да, это придется очень кстати, – согласился Рязанов. – Не составите ли нам компанию, милостивый государь? – неожиданно для себя спросил он у соседа-старика.
Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление, – сказал тот, глядя перед собою, словно бы и не слыхал предложения. – Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения… А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно! Тут приговор, и в том, что наверняка не избегнешь, вся ужасная мука-то и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» – небось думает он…
– Старичок, поди, умалишенный, – прошептал Кузьминский, легко толкнув Рязанова в бок. – Оставьте вы его! Он и не пьет, скорее всего, по болезненности, а кушает один габер-суп .
– Позвольте еще один вопрос, – снова обратился Иван Иванович к старику-петрашевцу, игнорируя правоведа. – Где я мог видеть вас? Отчего-то ваше лицо кажется мне очень знакомым.
– Не узнаёте? – спросил старик со скрытой радостью. – Не узнаёте… Это и правильно: зачем вам, молодому цветущему человеку… Нет, нет. Не нужно. Хотя и печально, печально.
И, махнув рукою, он пошел прочь. Рязанов растерянно посмотрел ему вслед и повернулся к Кузьминскому:
– Степан Михайлович, кто это был? Вам не показалось знакомым его лицо?
– Он говорил о казни петрашевцев, – пожал плечами Кузьминский, – возможно, кто-то из них… Под следствием были сто двадцать три человека, а казнили-то только двадцать одного. Может быть, даже кто-то из руководителей кружка – Момбелли, Кашкин. Да пусть его, Иван Иванович; идемте, уж больно здесь холодно, да и на душе нехорошо.
И они в самом деле отправились в ресторан, где под звуки французского оркестриона отогрелись мясным и горячительным.
3
Зала блистала великолепием – портреты ныне здравствующего государя, Александра Первого и Екатерины Второй буквально утопали в цветах, гирляндах и зелени, как утопал в них и огромный бюст Пушкина. Московская городская Дума проводила прием депутаций, и Иван Иванович Рязанов прибыл на него, прямо говоря, совсем незаслуженно, ибо ни в одну депутацию не входил да и не мог входить. Он прибыл служебною надобностию, постольку имел таковое задание.
Задание было весьма странное: пойти на прием и поучаствовать в нем, наблюдая и ни во что не вмешиваясь, буде даже что-либо непредвиденное произойдет. На вопрос, за кем или за чем необходимо наблюдать, Миллерс ответил загадочно: «Да за кем угодно, случись что, поймете сами. И не пренебрегайте случайными беседами».
Меж тем зала наполнена была множеством знакомых и полузнакомых лиц. Чуть поодаль в белоснежном платье – без какого-либо траура, долженствующего присутствовать в знак скорби по императрице Марии Александровне, что скончалась, едва вернувшись с Лазурного берега, – стояла госпожа Евреинова – доктор права из Лейпцигского университета, знакомая Рязанову по его германскому вояжу. Кажется, сейчас она его не признала, что и к лучшему. Не признал Рязанова и принц Петр Георгиевич Ольденбургский, но ему Ивана Ивановича представляли в далекой юности.
Рязанова принимали за какого-нибудь депутата от газет или журналов, а то и зарубежного гостя – разумеется, те, кто Рязанова вовсе не знал. Зато с охотою подошел к нему Александр Александрович Пушкин, сын поэта, командир Нарвского гусарского полка. Он чрезвычайно вежливо раскланялся, задал несколько обычных, ничего не значащих вопросов, как и положено воспитанному человеку, встретившему такого же случайным порядком, и с извинениями удалился, сказав, что ему пристало находиться подле своих сестер и брата.
Григория Пушкина Рязанов, однако, так и не приметил, а вот Наталья Александровна, графиня Меренберг, и Мария Александровна Гартунг в самом деле стояли у колонны, о чем-то еле слышно беседуя. Наталью Александровну Рязанов видел впервые и нашел ее совершенной красавицей, а вот ее сестрица выглядела печальной и подурневшей. Припомнилась история с ее покойным мужем, генерал-майором Гартунгом, что застрелился три года назад после того, как суд присяжных признал его виновным в подлогах и мошенничестве. Верно ли оно так было или на Гартунга возвели поклеп, теперь уже не представлялось возможным узнать, но его вдова и по сей день пребывала в грусти.
Два господина в черных фраках с белыми бутоньерками, на которых, как и полагалось, стояли золотые инициалы «А. П.», довольно громко обсуждали составы депутаций, причем один, с холеной черной бородою, делал упор на то, что от православного духовенства не явилось ни одного человека, а из всех иноверных исповеданий прибыл только московский раввин.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента
– Вызывали по трое, – так же глухо пробормотал он, – а я был в третьей очереди, и жить мне оставалось не более минуты… На пятнадцать шагов – по пятнадцать рядовых при унтер-офицерах, с заряженными ружьями…
– Позвольте, уж не о казни ли петрашевцев вы говорите? – с интересом спросил Кузьминский, продолжая тискать свои замерзшие ладони.
Старик уже хотел что-то ответить, вроде бы утвердительно кивая, но тут толпа загомонила:
– Везут! Везут!
Показалась высокая повозка, на которой спиною к кучеру сидел Млодецкий. Руки его были привязаны к скамье ремнями, а на груди прикреплена была табличка, на которой ясно читалось: «Государственный преступник».
Вешать Млодецкого должен был знаменитый палач Иван Фролов, человек большой силы и – вопреки бытующему мнению о палачах – не лишенный внешней приятности. Отвязав несчастного, но не освободив ему рук, Фролов буквально придвинул Млодецкого к позорному столбу, где тот покорно – вместе с людскою толпою – выслушал приговор. Потом появился священник, чрезвычайно взволнованный, и что-то тихо сказал преступнику, после чего протянул крест для целования.
– Поцеловал! Поцеловал! – прошелестело в толпе.
– Позвольте, но он же еврей! – воскликнул Кузьминский. – Чисто еврейский тип самого невзрачного склада…
– Кажется, говорили, что он недавно принял православие, – заметил Рязанов.
– Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?… – произнес старик, взиравший на приготовление к казни с огромной скорбью. Глаза его, казалось, ввалились еще глубже, а тонкие бескровные губы нервно подергивались.
Фролов при помощи подручного надел на казнимого белый колпак и холщовый халат, сноровисто связав последний рукавами сзади, затем ловко накинул на голову петлю и безо всякой натуги поставил Млодецкого на скамейку. Барабаны выбили дробь, веревка натянулась, и Млодецкий забился в агонии. Это было далеко не первое повешение, которое видел Иван Иванович, но именно сейчас ему вдруг стало жутко и холодно внутри.
– …Не столько браните их, сколько отцов их. Эту мысль проводите, ибо корень нигилизма не только в отцах, но отцы-то еще пуще нигилисты, чем дети. У злодеев наших подпольных есть хоть какой-то гнусный жар, а в отцах – те же чувства, но цинизм и индифферентизм, что еще подлее, – бормотал старик, словно молитву. Так говорят обыкновенно люди, которые привыкли, чтобы слушали их, или, наоборот, склонные слушать лишь одних себя, возможно, сумасшедшие.
Над плацем повисла тишина, только кричали вдалеке вороны да загудел на окраине паровоз, словно салютуя повешенному. Тело его то выгибалось, то повисало расслабленно, но едва казалось, что все кончено, снова билось в предсмертном томлении. Палач Фролов озабоченно смотрел на висельника, но ничего не предпринимал, хотя Рязанов знал, что в таких случаях принято «смирять» казнимого, обхватив его за ноги и сильно потянув вниз.
– Черт знает что! – воскликнул наконец Кузьминский, вынимая часы и вглядываясь в них. – Десять минут! Нет, я не могу этого более видеть. Пойдемте выпьем, Иван Иванович.
– Да, это придется очень кстати, – согласился Рязанов. – Не составите ли нам компанию, милостивый государь? – неожиданно для себя спросил он у соседа-старика.
Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление, – сказал тот, глядя перед собою, словно бы и не слыхал предложения. – Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения… А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно! Тут приговор, и в том, что наверняка не избегнешь, вся ужасная мука-то и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. «Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!» – небось думает он…
Плансон считает, что толпа была настроена к осужденным враждебно. Он (между прочим, рассказывает:
Подойдя к углу Надеждинской и Спасской, мы заметили стоявшую на тумбе возле фонаря какую-то уже немолодую женщину, но в шляпе и интеллигентного вида.
Когда платформы с цареубийцами поравнялись с тем местом, где она стояла, и даже миновали его, так что преступники могли видеть эту женщину, она вынула белый платок и два раза успела махнуть им в воздухе. Нужно было видеть, с каким диким остервенением толпа сорвала моментально несчастную женщину с ее возвышения, сразу смяла ее шляпу, разорвала пальто и даже, кажется, раскровянила ей лицо.
Второй, совершенно аналогичный случай, произошел уже недалеко от места казни… Точно так же какая-то молоденькая на этот раз женщина, стоя на тумбе и держась одной рукой о столб у подъезда, вздумала одной рукой замахать в виде приветствия проезжавшим цареубийцам. Так же в мгновение ока она очутилась в руках толпы… Так же не без труда удалось вырвать ее из рук толпы-зверя… 1
1 "Исторический Вестник", 1913 г. № 2.
Удалось ли увидеть смертникам последние, прощальные приветы друзей, не побоявшихся разъяренных дворников, молодцов с Сенного рынка, лабазников и окуровских патриотов?…
Писательница Дмитриева тоже видела мельком первомартовцев.
Толпы народа все прибывали. Всего на казни собралось до 100 тыс, человек и 10-:12 тыс. войск.
Из отчета:
Начиная с 8 час. утра, солнце ярко обливало своими лучами громадный Семеновский плац, покрытый еще снегом с большими тающими местами и лужами. Несметное число зрителей обоего пола и всех сословий наполняло обширное место казни, толпясь тесною, непроницаемою стеною за шпалерами войска. На плацу господствовала замечательная тишина. Плац был местами окружен цепью казаков и кавалерии. Ближе к эшафоту, на расстоянии 2-3 саж. от виселицы, пехота лейб-гвардии Измайловского полка.
В начале 9 часа приехал на плац градоначальник, генерал-майор Баранов, а вскоре после него судебные власти и лица прокуратуры; прокурор судебной палаты Плеве, исполняющий должность прокурора окружного суда Плющик-Плющевский и товарищи прокурора Поставский и Мясоедов, обер-секретарь Семякин.
Вот описание эшафота: черный почти квадратный, помост, 2 арш. вышины, обнесен небольшими, выкрашенными, черною краскою, перилами. Длина помоста 12 арш., ширина 9г/2. На этот помост вели 6 ступеней. Против единственного входа, в углублении, возвышались 3 позорные столба с цепями на них и наручниками. У этих столбов было небольшое возвышение, на которое вели 2 ступени. Посредине общей платформы была необходимая в этих случаях подставка для казненных. По бокам платформы возвышались 2 высокие столба, на которых положена была перекладина, с 6 на ней железными кольцами для веревок. На боковых столбах также были ввинчены по 3 железных кольца. Два боковые столба и перекладина для 5 цареубийц. Позади эшафота находились 5 черных деревянных гробов, со стружками в них и парусиновыми саванами для преступников, приговоренных к смерти. Там же лежала деревянная простая подставная лестница. У эшафота еще задолго до прибытия палача, находились 4 арестанта, в нагольных тулупах - помощники Фролова…
За эшафотом стояли 2 арестантских фургона, в которых были привезены из тюремного замка палач и его помощники, а также 2 ломовые телеги с 5 черными гробами.
Вскоре после прибытия на плац градоначальника, палач Фролов, стоя на новой деревянной некрашенной лестнице, стал прикреплять к 5 крюкам веревки с петлями. Палач был одет в синюю поддевку, так же и 2 его помощника…
…Палач Фролов… У Гейне в "Мемуарах" есть романтический рассказ о палачах. Отверженные обществом, они держат крепкую связь между собой, время от времени собираясь на съезды. У них есть свои старинные, вековые обычаи. После 100 казней меч торжественно зарывается в могилу: по поверью он приобретает от крови магическую и страшную силу. О царских "заплечных мастерах", и в частности о палаче Иване Фролове, ничего романтичного не расскажешь. "Сказания" о нем прозаичны:-на устройство эшафота и разборку оного-205 руб. 50 коп., на погребение тел казненных - 44 руб. 90 коп.; на отправление в Москву заплечного мастера и на вознаграждение ему 81 руб.; на разные мелкие расходы;-19 руб.; итого-350 руб. 20 коп.- (Стоимость казни Преснякова и Квятковского.) "Истинно русская" одежда нашего палача тоже не располагает к романтике: кучерский синий кафтан, красная рубаха, черный жилет, "золотая" цепь на брюхе. Надо, однако, признать: "поработал" Фролов не мало. Свою "карьеру" палача Фролов начал с Владимира Дубровина, офицера-землевольца. Затем Фроловым были удушены: Валерьян Осинский, Людвиг Брантнер, Антонов-Свириденко, Соловьев, Дмитрий Лизогуб, Чубаров, Давиденко, Виттенберг, Логовенко, Майданский, Малинка, Дробязгин, Млодецкий, Лозинский, Розовский, Пресняков, Квятковский. Утружденный "работой" Фролов пытался однажды отказаться от должности палача, но его быстро "вразумили". Иногда Фролова выписывали еще до суда "предвидя исполнение".
Рослый, русобородый, с красными, вывороченными веками и глубоко запавшими глазами, Фролов был в прошлом осужден за грабежи. Еще до казни первомартовцев он получил "прощение", жил под Москвой.
Палач и его помощники "работали", "заправившись" "водкой. Такав был обычай. Винным перегаром они отравляли последние вздохи осужденным.
Из отчета:
Небольшая платформа для лиц судебного и полицейского ведомств была расположена на 1 -1 1/2 саж. от эшафота…
Колесницы с осужденными прибыли на плац в 8 час. 50 мин. При появлении на плац преступников под сильным конвоем казаков и жандармов, густая толпа народу заметно заколыхалась. Послышался глухой и продолжительный гул, который прекратился лишь тогда, когда 2 позорные колесницы подъехали к самому эшафоту и остановились, одна за другой, между подмостками, где была сооружена виселица и платформа, на которой находились власти. Несколько ранее прибытия преступников, подъехали к эшафоту кареты с 5 священниками.
По прибытии колесниц, власти и члены прокуратуры заняли свои места на платформе. Когда колесница остановилась, палач Фролов влез на первую колесницу, где сидели (вместе рядом связанными Желябов и Рысаков. Отвязав сперва Желябова, потом Рысакова, помощники палача вели их под руки (оставив их попрежнему скрученными А. В.) по ступенькам на эшафот, где поставили рядом. Тем же порядком были сняты со второй колесницы Кибальчич, Перовская и Михайлов, я введены на эшафот. К позорным столбам были поставлены: Желябов, Перовская и Михайлов; Рысаков и Кибальчич остались стоять крайними близ перил эшафота, рядом с другими цареубийцами. Осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов, менее Рысаков и Михайлов: они были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая физиономия Михайлова. Невозмутимое спокойствие и душевная покорность отражалась на лице Кибальчича. Желябов казался нервным, шевелил руками и часто поворачивал голову в сторону Перовской, стоя рядом с нею, и раза два к Рысакову, находясь между первой и вторым. На спокойном желтовато-бледном лице Перовской блуждал легкий румянец; когда они подъехали к эшафоту, глаза ее блуждали, лихорадочно скользя по толпе, и тогда, когда она, не шевеля ни одним мускулом лица, пристально глядела на платформу, стоя у позорного столба. Когда Рысакова подвели ближе к эшафоту, он обернулся лицом к виселице и сделал неприятную гримасу, которая искривила на мгновение его широкий рот. Светлорыжеватые, длинные волосы преступника развевались по его широкому полному лицу, выбиваясь из-под плоской черной арестантской шапки. Все преступники были одеты в длинные арестантские черные халаты.
Вскоре после того, как преступники были привязаны к позорным столбам, раздалась военная команда "на караул", после чего градоначальник известил прокурора судебной палаты, г. Плеве, что все готово к совершению последнего акта земного правосудия.
из книги Дмитрия Шериха "Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге"
События 1 марта 1881 года известны хрестоматийно: в этот день народовольцам удалось успешно завершить свою многолетнюю охоту на Александра II, у Екатерининского канала император был смертельно ранен, после чего скончался. Затем были следствие, аресты, суд и – смертный приговор.
К казни через повешение судом были приговорены шестеро: Геся Гельфман, Андрей Желябов, Николай Кибальчич, Тимофей Михайлов, Софья Перовская, Николай Рысаков; поскольку Гельфман на момент вынесения приговора была беременна, ей по закону предоставили отсрочку.

Сразу после вынесения приговора в обществе поднялась дискуссия о смертной казни вообще и казни первомартовцев в частности. Лев Толстой и Владимир Соловьев обратились к новому императору Александру III с призывом помиловать цареубийц. С ответным призывом обратился к монарху обер-прокурор Синода Константин Победоносцев: «Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас в помиловании преступников... Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет – этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется».
На этом письме император своей рукой написал: «Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, я за это ручаюсь».
Но вот утро казни, 3 апреля 1881 года: позорная колесница под усиленным конвоем и в сопровождении множества зевак движется по петербургским улицам к Семеновскому плацу. В мемуарах петербургского литератора Петра Гнедича, жившего тогда на Николаевской улице, есть связанный с этим утром эпизод: «Процессия двигалась не медленным шагом, – она шла на рысях.
Впереди ехало несколько рядов солдат, точно очищая путь для кортежа. А затем следовали две колесницы. Люди, со связанными назад руками и с черными досками на груди, сидели высоко наверху. Я помню полное, бескровное лицо Перовской, ее широкий лоб. Помню желтоватое, обросшее бородой лицо Желябова. Остальные промелькнули передо мною незаметно, как тени.
Но ужасны были не они, не тот конвой, что следовал за колесницами, а самый хвост процессии.
Я не знаю, откуда набран он был, какие отрепья его составляли. В прежнее время, на Сенной площади, у „Вяземской лавры“, группировались такие фигуры. В обычное время в городе подобных выродков нет.
Это были простоволосые, иногда босые люди, оборванные, пьяные, несмотря на ранний час, радостные, оживленные, с воплями несущиеся вперед. Они несли с собой, – в руках, на плечах, на спинах – лестницы, табуретки, скамьи. Все это, должно быть, было краденое, стянутое где-нибудь.
Это были „места“ для желающих, для тех любопытных, что будут покупать их на месте казни. И я понял, что люди эти были оживлены потому, что ожидали богатых барышей от антрепризы мест на такое высоко интересное зрелище».
Ничего принципиального нового, как знает уже читатель, но для Гнедича эта картина оказалась впечатлением сильнейшим: «Сорок слишком лет прошло с той поры, а я процессию эту точно вижу сейчас перед собою. Это самое ужасное зрелище, какое я видел в жизни».
Разумеется, нашлись в то утро и люди, выражавшие сочувствие приговоренным, иногда с риском для собственного благополучия. Два эпизода описывает мемуарист Лев Антонович Плансон, тогда корнет лейб-гвардии Казачьего полка, призванного охранять порядок (с текстом его воспоминаний читатель может познакомиться в конце книги), некоторые подробности есть и в дневнике генеральши Богданович, прилежного летописца петербургских казней того времени: «Одна женщина за приветствование Перовской была схвачена. Она влетела от толпы в дом по Николаевской; швейцар запер за ней дверь, чтобы спасти ее, но толпа, выломав дверь, избила швейцара, а также эту даму»; «только один человек сказал, что видел людей, им выражавших сочувствие; все в один голос говорят, что толпа жаждала их казни».
Итак, процессия, две колесницы, пять человек с повешенными на груди табличками «Цареубийца». В 8 часов 50 минут они уже на Семеновском плацу; официальный отчет сообщает, что «при появлении на плацу преступников под сильным конвоем казаков и жандармов густая толпа народу заметно заколыхалась». С балкона своей квартиры на Николаевской, 84, за происходящим наблюдает актриса Александринского театра Мария Гавриловна Савина (о чем рассказывает в своих мемуарах адвокат Карабчевский): «Знаменитая артистка М.Г. Савина, жившая в то время в конце Николаевской улицы, видела со своего балкона весь печальный кортеж. Она утверждала, что кроме одного из приговоренных, Рысакова, лица остальных, влекомых на казнь, были светлее и радостнее лиц, их окружавших. Софья Перовская своим кругловатым, детским в веснушках лицом зарделась и просто сияла на темном фоне мрачной процессии».
Известно, что в то утро Семеновский плац был еще покрыт снегом «с большими тающими местами и лужами».
В официальном отчете картина происходящего описана со всей полнотой: «Несметное число зрителей обоего пола и всех сословий наполняло обширное место казни, толпясь тесною, непроницаемою стеною за шпалерами войска. На плацу господствовала замечательная тишина. Плац был местами окружен цепью казаков и кавалерии. Ближе к эшафоту были расположены в квадрате сперва конные жандармы и казаки, а ближе к эшафоту, на расстоянии двух-трех сажен от виселицы, – пехота лейб-гвардии Измайловского полка.
В начале девятого часа приехал на плац градоначальник, генерал-майор Баранов, а вскоре после него судебные власти и лица прокуратуры: прокурор судебной палаты Плеве, исполняющий должность прокурора окружного суда Плющик-Плющевский и товарищи прокурора Постовский и Мясоедов...»
Прервем на секунду описание, обратим внимание на Вячеслава Константиновича Плеве, который тогда занимал достаточно скромную прокурорскую должность, но уже скоро сделал громкую карьеру: директор департамента полиции, сенатор, министр внутренних дел. В 1904 году он тоже станет жертвой политического террора: неподалеку от Обводного канала в его карету кинет бомбу эсер Егор Созонов.
И дальше: «Вот описание эшафота: черный, почти квадратный помост, двух аршин вышины, обнесен небольшими, выкрашенными черною краскою, перилами. Длина помоста 12 аршин, ширина 9 . На этот помост вели шесть ступеней. Против единственного входа, в углублении, возвышались три позорные столба с цепями на них и наручниками. У этих столбов было небольшое возвышение, на которое вели две ступени. Посредине общей платформы была необходимая в этих случаях подставка для казненных. По бокам платформы возвышались два высоких столба, на которых положена была перекладина с шестью на ней железными кольцами для веревок. На боковых столбах также были ввинчены по три железные кольца. Два боковые столба и перекладина на них изображали букву „П“. Это и была общая виселица для пяти цареубийц. Позади эшафота находились пять черных деревянных гробов со стружками в них и парусинными саванами для преступников, приговоренных к смерти. Там же лежала деревянная простая подставная лестница. У эшафота, еще задолго до прибытия палача, находились четыре арестанта в нагольных тулупах – помощники Фролова.
За эшафотом стояли два арестантских фургона, в которых были привезены из тюремного замка палач и его помощники, а также две ломовые телеги с пятью черными гробами.
Вскоре после прибытия на плац градоначальника палач Фролов, стоя на новой деревянной некрашеной лестнице, стал прикреплять к пяти крюкам веревки с петлями. Палач был одет в синюю поддевку, так же и два его помощника. Казнь над преступниками была совершена Фроловым с помощью четырех солдат арестантских рот, одетых в серые арестантские фуражки и нагольные тулупы».
Синий наряд, а не красный, как в былые разы. Неизвестно, отчего это Фролов решил переменить облик: возможно, красный цвет уже обретал тогда устойчивое значение революционного. Как бы то ни было, широко известная и хранящаяся ныне в Третьяковской галерее картина советской художницы Татьяны Назаренко, посвященная казни первомартовцев, неточна в деталях: на ней палач в красной рубахе прикрепляет веревку, стоя на эшафоте из неокрашенной древесины (на деле, как мы знаем, он был окрашен в традиционный черный цвет).
И снова отчет, страшная процедура во всех деталях: «К трем позорным столбам были поставлены Желябов, Перовская и Михайлов; Рысаков и Кибальчич остались стоять крайними близ перил эшафота, рядом с другими цареубийцами. Осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов, менее Рысаков и Михайлов: они были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая, физиономия Михайлова. Невозмутимое спокойствие и душевная покорность отражались на лице Кибальчича. Желябов казался нервным, шевелил руками и часто поворачивал голову в сторону Перовской, стоя рядом с нею, и раза два к Рысакову, находясь между первой и вторым. На спокойном, желтовато-бледном лице Перовской блуждал легкий румянец; когда она подъехала к эшафоту, глаза ее блуждали, лихорадочно скользя по толпе и тогда, когда она, не шевеля ни одним мускулом лица, пристально глядела на платформу, стоя у позорного столба. Когда Рысакова подвели ближе к эшафоту, он обернулся лицом к виселице и сделал неприятную гримасу, которая искривила на мгновенье его широкий рот. Светло-рыжеватые длинные волосы преступника развевались по его широкому полному лицу, выбиваясь из-под плоской черной арестантской шапки. Все преступники были одеты в длинные арестантские черные халаты.
Во время восхождения на эшафот преступников толпа безмолвствовала, ожидая с напряжением совершения казни».
После того как приговоренных поставили к позорным столбам, прозвучала команда «на караул» и началось чтение приговора. Присутствующие обнажили головы. Потом мелкая дробь барабанов – и начались уже самые последние приготовления к неизбежному: «Осужденные почти одновременно подошли к священникам и поцеловали крест, после чего они были отведены палачами каждый к своей веревке. Священники, осенив осужденных крестным знамением, сошли с эшафота. Когда один из священников дал Желябову поцеловать крест и осенил его крестным знамением, Желябов что-то шепнул священнику, поцеловав горячо крест, тряхнул головою и улыбнулся.
Бодрость не покидала Желябова, Перовской, а особенно Кибальчича, до минуты надевания белого савана с башлыком. До этой процедуры Желябов и Михайлов, приблизившись на шаг к Перовской, поцелуем простились с нею. Рысаков стоял неподвижно и смотрел на Желябова все время, пока палач надевал на его сотоварищей ужасного преступления роковой длинный саван висельников. Палач Фролов, сняв поддевку и оставшись в красной рубашке, „начал“ с Кибальчича. Надев на него саван и наложив вокруг шеи петлю, он притянул ее крепко веревкою, завязав конец веревки к правому столбу виселицы. Потом он приступил к Михайлову, Перовской и Желябову.
Желябов и Перовская, стоя в саване, потряхивали неоднократно головами. Последний по очереди был Рысаков, который, увидав других облаченными вполне в саваны и готовыми к казни, заметно пошатнулся; у него подкосились колени, когда палач быстрым движением накинул на него саван и башлык. Во время этой процедуры барабаны, не переставая, били мелкую, но громкую дробь».
И финал: «В 9 часов 20 минут палач Фролов, окончив все приготовления к казни, подошел к Кибальчичу и подвел его на высокую черную скамью, помогая войти на две ступеньки. Палач отдернул скамейку, и преступник повис на воздухе. Смерть постигла Кибальчича мгновенно; по крайней мере его тело, сделав несколько слабых кружков в воздухе, вскоре повисло без всяких движений и конвульсий. Преступники, стоя в один ряд, в белых саванах, производили тяжелое впечатление. Выше всех ростом оказался Михайлов.
После казни Кибальчича вторым был казнен Михайлов, за ним следовала Перовская, которая, сильно упав на воздухе со скамьи, вскоре повисла без движения, как трупы Михайлова и Кибальчича. Четвертым был казнен Желябов, последним – Рысаков, который, будучи сталкиваем палачом со скамьи, несколько минут старался ногами придержаться к скамье. Помощники палача, видя отчаянные движения Рысакова, быстро стали отдергивать из-под его ног скамью, а палач Фролов дал телу преступника сильный толчок вперед. Тело Рысакова, сделав несколько медленных оборотов, повисло также спокойно, рядом с трупом Желябова и другими казненными».
Сколь подробен официальный отчет в описании приготовлений к казни, столь же скуп он на слова, когда речь зашла о самой экзекуции. О причинах можно догадаться: повешение первомартовцев сопровождалось драматическими обстоятельствами, дотоле в истории петербургских казней не случавшимися. Тимофея Михайловича Михайлова вешали трижды! Когда впервые палачи выбили из-под его ног скамейку, веревка оборвалась, и Михайлов рухнул на помост; при второй попытке повешения, когда Михайлов сам снова взобрался на скамейку, веревка оборвалась вновь.
Лев Антонович Плансон вспоминал: «Невозможно описать того взрыва негодования, криков протеста и возмущения, брани и проклятий, которыми разразилась заливавшая площадь толпа. Не будь помост с виселицей окружен внушительным сравнительно нарядом войск, вооруженных заряженными винтовками, то, вероятно, и от виселицы с помостом, и от палачей и других исполнителей приговора суда в один миг не осталось бы ничего...
Но возбуждение толпы достигло своего апогея, когда с площади заметили, что Михайлова собираются вздернуть на виселицу еще раз...
Прошло с того момента более тридцати лет, а я до сих пор слышу грохот падения грузного тела Михайлова и вижу мертвую массу его, бесформенною кучей лежащую на высоком помосте!..
Однако откуда-то была принесена новая, третья по счету, веревка совершенно растерявшимися палачами (ведь они тоже люди!..)
На этот раз она оказалась более прочной... Веревка не оборвалась, и тело повисло над помостом на натянувшейся, как струна, веревке».
В дневнике Александры Викторовны Богданович приведена другая версия, еще более страшная: по ее словам, Михайлова фактически вешали четырежды. «Первый раз он оборвался и упал на ноги; второй раз веревка отвязалась, и он упал во весь рост; в третий раз растянулась веревка; в четвертый раз его пришлось приподнять, чтобы скорее последовала смерть, так как слабо была завязана веревка. Доктора его в таком положении держали 10 минут».
И еще из ее же дневника: «Желябову и Рысакову пришлось довольно долго промучиться, так как палач Фролов (один-единственный во всей России палач) так был потрясен неудачей с Михайловым, что этим обоим дурно надел петлю, слишком высоко, близко к подбородку, что и замедлило наступление агонии. Пришлось их вторично спустить и повернуть узлы прямо к спинной кости и, завязав их крепче, снова их предоставить их ужасной участи».
Не писать же было обо всем этом в официальном отчете, призванном продемонстрировать безукоризненное исполнение монаршей воли!
Все завершилось в 9 часов 30 минут. Прекратился барабанный бой, на эшафот внесли пять черных гробов, в которые были положены снятые тела казненных; процедуру эту начали с тела Кибальчича. «Гробы были в изголовьях наполнены стружками», – зачем-то сообщает нам составитель официального отчета. После освидетельствования тел гробы отправили на Преображенское кладбище: вначале подводами, затем по железной дороге до близлежащей станции «Обухово». Бывший смотритель кладбища Валериан Григорьевич Саговский вспоминал про то, как ранним утром 3 апреля на станцию прибыл паровоз с прицепленным к нему товарным вагоном, как прибыла охранять похороны казачья сотня, как проходило само погребение: «Привезли ящики с телами казненных к могиле и стали спускать. Ящики до того были плохи, так наскоро сбиты, что некоторые из них тут же поломались. Разломался ящик, в котором лежало тело Софьи Перовской. Одета она была в тиковое платье, в то самое, в котором ее вешали, в ватную кофту.
Во время опускания гробов в могилу была какая-то жуткая тишина. Никто не проронил ни одного слова... Тут же пристав отдал распоряжение засыпать могилу, сравнять ее с общим уровнем земли».
В советские годы практически на месте захоронения выросли постройки домостроительного комбината.
А на плацу уже в 10 часов утра градоначальник дал приказ разбирать эшафот, что и было исполнено специально нанятыми плотниками. Тем временем палачи – по свидетельству очевидцев – открыли торговлю кусками снятых с виселицы веревок, и было много желающих купить их «на счастье».
Постфактум: Гесю Гельфман миновала судьба ее товарищей, но жизнь ее тоже завершилась трагически. Она родила в тюрьме, и хотя под давлением европейской общественности император заменил ей смертный приговор на бессрочную каторгу, уже вскоре Гельфман умерла: сказались как тяжелые роды, проходившие без медицинской помощи, так и потеря ребенка – тот был забран у матери вскоре после родов.
И еще деталь, не всем известная: в середине 1880-х годов знаменитый русский баталист Василий Васильевич Верещагин написал «Трилогию казней»; в первой картине изображалось распятие на кресте в древнеримские времена, во второй «взрывание из пушек в британской Индии», а третья называлась просто: «Казнь через повешение в России».
Эту картину еще именуют « Казнь народовольцев» или даже конкретнее – « Казнь первомартовцев ». Третьего апреля 1881 года на Семеновском плацу Верещагин не присутствовал; по всей видимости, он побывал на месте экзекуции позже. Работе над триптихом помогло то, что за казнями Верещагин все-таки наблюдал воочию, это известно достоверно. Знаменитый дореволюционный журналист Александр Амфитеатров так пересказывал один монолог баталиста: «Спокойно, без дрожи, по-львиному зорко, все схватывая, наблюдая, присутствовал он при таких сценах, от которых охватывает ужас.
Он рассказывал о казни политических:
– Когда выдернут скамейку, – человек закрутится. Начнет быстро-быстро перебирать ногами, словно бежит. И локтями связанных рук делает движения кверху, – словно зарезанная птица бьется. Веревка крутится. Закручивается, останавливается и начинает раскручиваться. Сначала медленно, потом быстрее, потом опять медленно. Опять остановка. И снова начинает крутиться в другую сторону. И так то в одну, то в другую сторону, все медленнее, короче, и наконец тело повисает. Под ним образуется лужица. А как казнь совершена, бросаются представители „лучшего общества“ за куском веревки „на счастье в картах“. Рвут друг у друга.
Он рассказывал, как писал свои картины.
Во всех жестоких подробностях».
Пять виселиц на картине Верещагина. Запруженная народом площадь. Снежная зима. Не совсем точное изображение обстоятельств, что и говорить.

В.Верещагин "Казнь первомартовцев"

Ян Нейман. Прощание. С. Перовская и А. Желябов
